Повесть об острове Фельзенбург произвела на Антона весьма сильное впечатление, вознеся на небывалую высоту его мечты, в коих он отвел себе ни много ни мало великую мировую роль собирателя сперва небольшого, но постепенно растущего круга людей, избравших его своим средоточием: круг этот раздавался все шире, и под конец буйная фантазия Антона стала вовлекать в него также животных, растения и неодушевленные создания природы – словом, все, что его обступало в жизни, и весь этот хоровод кружился вокруг него, покуда голова у него не начинала идти кругом.
В ту пору игра воображения нередко наполняла его таким блаженством, какое ему едва ли довелось испытать впоследствии.
Итак, воображение составляло главные горести и радости его детства. Как часто пасмурным днем, когда он, исполненный отвращения и досады, сидел взаперти в своей комнате, сквозь оконное стекло вдруг проникал луч солнца, и тогда в нем неожиданно пробуждались мечты о рае, об Элизии, об острове нимфы Калипсо и долгие часы услаждали его душу.
Но уже с двух– или трехлетнего возраста память Антона хранила поведанные матерью и теткой небылицы об адских муках, не оставлявшие его ни днем, ни ночью: во сне он нередко видел себя окруженным добрыми знакомцами, которые ни с того ни с сего начинали скалиться на него, до неузнаваемости искажая свои лица отвратительными гримасами, или он взбирался сумрачной тропою куда-то ввысь, а некто ужасный преграждал ему дорогу назад, либо сам черт являлся ему в виде рябой курицы или черного платка на стене.
Пока он с матерью жил в деревне, каждая встречная старуха нагоняла на него страх и ужас, так много он наслушался рассказов про ведьм и колдуний; а когда ветер в их домике насвистывал причудливую мелодию, мать не задумываясь прибегала к аллегории и замечала, что это свистит безрукий человек.
Она бы не стала так говорить, если б знала, скольких томительно-страшных часов и бессонных ночей будет стоить ее сыну этот безрукий человек.
Но подлинным чистилищем для Антона неизменно становились четыре предрождественские недели, – чтобы их избежать, он охотно отказался бы даже от елки, утыканной восковыми свечками и увешанной посеребренными яблоками и орехами.
В такую пору не проходило дня, чтобы до него не доносился либо странный гул колоколов, либо какой-то шорох за дверью, либо глухой голос, принадлежавший не иначе как предвестнику Рождества пресловутому кнехту Рупрехту, которого Антон искренне почитал за духа или за сверхчеловеческое существо, поэтому не было и ночи, чтобы он внезапно не просыпался от ужаса весь в холодном поту.
Так продолжалось до его восьмилетнего возраста, когда вера в Рупрехта, а равно и в Христа начала в нем постепенно угасать.
Вдобавок мать внушила ему и детский страх перед грозой. Единственный способ оберечься он видел в том, чтобы крепко сцепить руки и не разжимать их, пока гроза не утихнет; это да еще крестное знамение было ему оберегом и опорой, когда он засыпал в одиночестве: он верил, что так избавляет себя от козней, чинимых дьяволом и привидениями.
У матери было странное выражение: кто хочет удрать от привидения, говорила она, у того пятки начинают расти; и он вправду ощущал этот рост всякий раз, когда в темноте ему виделось что-нибудь похожее на привидение. Про умирающих она говаривала, будто смерть сидит у них на языке, Антон и это воспринял буквально, и когда у его тетки умирал муж, он приблизился к его постели и вперился ему в рот, пытаясь разглядеть на кончике его языка смерть в образе маленькой черной фигурки.
Впервые он вырвался из круга своих детских представлений приблизительно на пятом году жизни, когда еще жил с матерью в деревне и однажды вечером они сидели в комнате вместе со старой соседкой и его сводными братьями.
Разговор коснулся младшей сестры Антона, чья недавняя смерть в двухлетнем возрасте причинила матери безутешные страдания, не оставлявшие ее почти целый год.
«Где-то теперь наша Юльхен?» – проговорила она после долгой паузы и снова замолчала. Антон глянул в окно, где ни единый луч света не пробивался сквозь ночной сумрак, и вдруг впервые постиг действие чудесной оградительной силы, которая отделила его прежнюю жизнь от нынешней почти так же, как бытие отделено от небытия.
«Где-то теперь наша Юльхен?» – подумал он вслед за матерью, и в это мгновенье в его душе стремительно пронеслись, сменяя друг друга, представления о близости и дали, тесноте и шири, о настоящем и будущем. Тогдашнее его ощущение не описать пером, тысячу раз оно вновь оживало в его душе, хотя и лишенное первоначальной силы.
Сколь же оно благодатно, это ограждение, из коего мы, однако, всеми силами пытаемся вырваться! А ведь именно оно создает счастливый островок средь бушующего моря; блажен, кто мирно почивает на его лоне, не опасаясь быть разбуженным, ему не грозят никакие бури. Но горе тому, кто, подстрекаем злосчастным любопытством, рвется прочь, на ту сторону туманной горной гряды, спасительно окаймляющей горизонт.
Он будет носиться туда-сюда по бурным волнам забот и треволнений в поисках неведомых земель, прячущихся во мгле, и островок, где он прежде жил столь беззаботно, утратит для него свою прелесть.
Одно из прекраснейших воспоминаний Антонова детства – как мать, закутав его в свое платье, бежит с ним на руках под хлещущим проливным дождем. В маленькой деревне жизнь казалась ему раем, но за голубой дымкой гор, неодолимо притягивающих взгляд, его уже подстерегали страдания, которым предстояло отравить его детские годы.
Коль скоро я повернул повествование вспять, дабы описать первые впечатления Антона и его представления об окружающем мире, уместно будет привести еще два самых ранних его воспоминания о том, как он ощущал людскую несправедливость.
Он до сих пор ясно видит себя на втором году жизни, когда они с матерью еще не жили в деревне, как он бегает по улице перед домом и, завидев богато одетого человека, кидается ему под ноги и начинает изо всех сил колотить его своими ручонками, словно пытаясь доказать себе и другим, что ему причинили несправедливость, хотя внутри чувствует, что обидчик – он сам.
Это воспоминание примечательно своей необычностью и яркостью и вполне достоверно, поскольку в силу незначительности самого происшествия, едва ли кто-то позже ему об этом рассказывал.
Второе воспоминание относится к четвертому году жизни Антона: мать выбранила его за неповиновение – он раздевался, и вышло так, что какая-то часть его платья с шорохом упала на стул; мать решила, что он швырнул ее туда из упрямства, и сурово его наказала.
Это была первая настоящая несправедливость, которая глубоко его ранила и запомнилась навсегда; с тех пор он стал считать свою мать несправедливой и при каждом следующем наказании неизменно припоминал этот случай.
Я уже говорил, какой рисовалась ему в детстве смерть. Изменилось это лишь на десятом году, когда к его родителям зашла соседка и рассказала, как ее двоюродный брат, горнорабочий, сорвался с лестницы в шахту и размозжил себе голову. С тех пор он испытывал сильный страх смерти, доставивший ему много горестных минут.
Антон слушал ее очень внимательно и при упоминании о разбитой голове вдруг ясно вообразил полное прекращение мыслей и чувств, а также исчезновение, отсутствие самого себя, и это воспоминание потом всякий раз наполняло его страхом и ужасом. С тех пор он испытывал сильный страх смерти, доставивший ему много горестных минут.
Мне остается сказать кое-что о первых воззрениях на Бога и мир, сложившихся у него примерно в десятилетнем возрасте.
Часто, когда небо заволакивало тучами и горизонт совсем сжимался, им овладевала смутная тревога: чту, если весь мир покрыт одним сводом, как покрыта потолком комната, в которой он живет? Когда же он поднимался в мыслях над этим сводом, мир представлялся ему чрезвычайно маленьким, и ему думалось, будто этот мир целиком содержится в другом мире, тот – в третьем, и так снова и снова.
Примерно так же представлял он себе и Бога, когда пытался помыслить его как высшее существо.