Аня терпит его барство, ходит. Правда, дела у Снегиря плохи, это верно!.. Но ведь она бы и так ходила. Потому что любит.
Невольно он подумал о себе. За семь дней лежания красавицы его приходили сюда дважды. Лидка сидела как пришибленная, Маринка наоборот – хорохорилась, без конца острила над его больничной пижамой.
Посидели минут сорок, ушли. Булка проводил их до двери на лестницу. Дальше они пошли уже отдельно от него. Лидка оглянулась… Он стоял ещё какое-то время на площадке, стараясь сообразить, что же такое произошло.
Потом понял: а ничего! Навестили и ушли. К другим вот по-другому приходят… А к нему так.
Сам ты, брат Булка, в семье этот порядок завёл: батянька, сделай, батянька, достань. Сам говорил: мои дочки. Ну так от детей много ли можно требовать?
* * *
Дни больничные, хотя и кажутся такими длинными и пустыми, на самом деле вовсе не так уж длинны. Утром тебе, ещё чуть ли не в темноте, сонному, суют под мышку градусник. И с этой ранней минуты начинается твоя лечебная служба. Дальше завтрак и его ожидание, обход врача, потом разные обследования, анализы. А теперь ещё ему стали делать облучение: пока дойдёшь, пока посидишь, словечком в очереди перекинешься. Вернулся – там и обед…
В общем, одно за другое, шестерня за шестерёнку. И нету дня. И лежишь в темноте, слушая, как прогромыхает трамвай – где-то в ущелье соседней улицы… Старик спит, и Снегирь спит – ворчит, ворочается.
Один я не сплю, думает Бывший Булка. Ну и пусть. На работу завтра не надо – лежи, думай, хоть до двух ночи. Давненько ему так-то вот не случалось. Пожалуй, что со школы… Да неужели же со школы?!
Даже в отпуске он не позволял себе этого. Потому что отпуск по сравнению со всем годом слишком короток, короток, брат Булка. И надо, как говорится, "хорошенько отдохнуть"!
Да и всегда ты не один – Маринка, Лидка… Живо заметят: "Чего не спишь?"
Сейчас спешить ему было некуда, "отпуск" предвиделся большой… Всех "призраков" своих передумаю!
Но спрятанные про запас мысли что-то не являлись к нему. Он лежал всё с одним и тем же, глядя на бледный, словно бы светящийся потолок, слушая редкий трамвай. Было ему страшновато. Тревога свербила душу. Облучения, осмотры, Снегирь – вся эта обстановка, от неё сильнее не будешь, нервы треплются беспощадно.
Ну и, конечно, семейное. Сколько ни кричи себе, что, мол, надо быть мужчиной, обида лезет во все щели, хоть ты что. А щелей всё больше.
Аня дала ему пять штук двухкопеечных монет. Выстояв очередь, он теперь мог позвонить домой. Но разговоры непонятно почему получались комканые. Маринка отвечала ему как-то невнятно. Казалось, слова её улетали под ветром. И он, Бывший Булка, мог их только провожать глазами. "Тебе чего-нибудь надо, Николай?" "Да всё нормально пока. Из цеха заскакивали…" "Ну смотри сам…"
А ему так трудно было "самому смотреть". И так хотелось, чтоб она "посмотрела", Маринка. Но говорить это – пополам с упрёком – он не умел, не был приучен. Даже голосом не выдавал обиду.
Зато по ночам его одолевало… Призраки. Вот тебе и призраки. Не до призраков ему было, не до каких-то там порхающих мыслей. Всё крутилось вокруг одного и того же. Прошлую ночь припомнился ему один школьный знакомец, некий Фомкин. А как звали… хоть убей! Однажды, на физкультуре было дело, этот Фомкин не стал прыгать через козла – испугался. И учитель их, Кирилл Петрович (за что звали его, естественно, Троекуровым, и третьеклассник Булка звал, ещё не понимая, откуда такое странное прозвище), так вот Троекуров стал Фомкина стыдить. "А если война? -говорил физкультурник. – В бой идти – тоже струсишь?"
"А если война" – это было тогда, в начале пятидесятых годов, вполне для них реальным разговором. И Фомкину, значит, следовало отвечать без дураков!
Или прыгать через страшного козла. И Фомкин ответил: "Не беспокойтесь! Когда война наступит, не испугаюсь. А сейчас мне незачем рисковать!"
Все, конечно, засмеялись. Бывший Булка, кажется, и сейчас помнил, как тоненький их смех летал из угла в угол просторного зала, словно испуганная стая воробьев.
Бог его знает, чем кончилось там дело между Фомкиным, козлом и Кириллом Петровичем. Но фомкинский ответ почему-то остался в памяти. Нет, не почему-то! А потому что Бывший Булка в ту секунду считал, что Фомкин правильно сказал!
Потом он много раз слышал примерно такие же слова, сказанные то всерьёз, то шутливо. В каком-то поезде жена жалобно стыдила мужа (а Бывший Булка в это время лежал на верхней полке). Жена говорила: "Ну, Алёш, помоги же мне! Собери авоську пока…" А муж отвечал улыбающимся голосом: "Нет, дорогуша, это не мужское дело. Вот случится пожар, наводнение, землетрясение – о, тогда я тебя спасу! Понимаешь разницу?"
И хотя сам Бывший Булка преспокойно собирал авоськи, и ходил в магазин, и протирал полы, он, помнится, улыбнулся тогда словам этого лоботряса…
К чему же это всё вспомнилось ему, а? К чему-то ведь вспомнилось!
И тут он сообразил: Маринка! Прекрасно он видел все её несовершенства. Да подумаешь, великое дело: немножко ленится, ну иной раз о себе позаботится больше, чем надо, ну малость хвалится своей образованностью… Но по существу-то она хорошая, любит меня. И главное, я её люблю!..
Ну, а когда понадобится… Конечно, она всё сделает. Мы же с ней почти пятнадцать лет вместе!
Так он говорил себе, используя "фомкинскую теорию". Но всё же почему-то старался Маринку "на крайние перегрузки" не испытывать. К чему это? В большинстве семей люди ни разу не спасали друг друга от пожара. А живут при этом отлично!
Так называемые мелочи быта он старался брать на себя. Думал: что мне, убудет, что ли?
Да, вот тебе и "фомкинская теория"… Куда-то он сгинул после четвёртого класса, этот Фомкин. Как не было.
Опять ему вспомнился поспешный разговор, улетающие, пустые слова. Он лежал, глядя в бледно светящийся потолок.
Глупая, брат Булка, теория! Не может человек в одну минуту вдруг взять да измениться. Как будто он – это вовсе не он, а совсем другой. Чушь! Кем был, тем и останется. В лучшем случае, за себя сумеет повоевать. А чтобы вдруг за кого-то, чтобы вдруг взвалить на себя то, что нёс другой… Нет!
Эх ты, Маринка… Жила за родительской спиной. Потом перешла за мужнину. Чего она сделала в своей жизни такого особого, героического? Только что вот Лидочку родила. Говорят, рожать страшно…
Он лежал сдвинув брови, отчего прямо в переносье ему втыкалась глубокая и острая морщина. Но в темноте, конечно, ничего этого видно не было. Да и кому смотреть-то! Снегирёв и Старик давно спали.
Он думал теперь о Лиде. Страшно, говорят, рожать… Вспомнил её совсем маленькую, потом побольше. Лида была удивительно спокойным ребёнком. Маринка с ней горя не знала!
Лида, Лида, Лида, папина дочка… И вдруг он сообразил, что за все эти дни ни разу не разговаривал с Лидкой. Всё в спешке, всё в толпе больных он старался поговорить о главном. А с кем о главном? Конечно, с женой, с Маринкой.
И хотя "главного" никакого не было, а были только "улетающие слова", он всё равно продолжал разговаривать с ней… что называется, по инерции, "как слепой на стёжку" (мама его так говорила).
А надо-то с Лидкой!
А зачем тебе с Лидкой? Лиду сюда впутывать не дело.
А я и не буду впутывать. Чего впутывать-то? С дочерью я имею право поговорить?.. Даже обязан!
Так он лежал ещё некоторое время, освещённый лишь квадратной плитой потолка. Уже время было такое, что даже ему, свободному казаку, надо бы спать. Он всё не мог заснуть.
То, что он решил звонить именно дочери, означало: он как бы махнул на Маринку рукой. А это попахивало предательством. Хотя в моём-то положении, подумал он…