Мать моя была натурой в высшей степени сладострастной, чувства ее постоянно нуждались в выходе; отец же, напротив, редко соблазнялся одними женскими прелестями, и если он уж очень хотел удовлетворить свою похоть с моей матерью, то для возбуждения ему требовалось нечто особенное.
Поэтому сразу же после свадьбы он открыл моей матери пару сокровеннейших сердечных тайн, обещавших ей радостное будущее; она же, как мне кажется, намеревалась пожертвовать эти тайны материнским инстинктам, а не обернуть их себе во благо. Однако после двух лет замужней жизни Луиза поняла, что кроме меня от супружеской связи ей не стоит больше ждать никаких плодов, и твердо решила, что коли она и так чуть ли не вдова, то может без всякого стеснения принять к сведению кое-какое данное ей позволение.
Позволение это в определенных выражениях дал ей мой отец.
- Я заполучил тебя весьма своеобразно, - сказал он, - значит и потерять тебя я могу лишь каким-нибудь причудливым образом. Я знаю - я понял, что твой темперамент, жаждущий плотских утех, пренебрегает границами благопристойности, ты намного охотней готова служить философии чувственности, нежели любви к нравственности.
Я не желаю сейчас спорить с тобой о дозволенности или недозволенности чувственного удовлетворения, в еще меньшей степени я намерен прекословить природе, которая с одинаковой силой проявляет себя и в зной, и в студеную пору; я не хочу ни тебе, ни ей платить той же монетой.
С сегодняшнего дня я предоставляю тебя себе самой, в соответствии с теми принципами, которые я открыл тебе в начале нашей связи; сегодня Бовуа в первый раз увидел тебя в исподнем и с обнаженной грудью. Тебе самой, твоим удовольствиям вверяю я тебя, но взамен, так будет по справедливости, я должен получить от тебя ту часть тела, которой не видел с нашего первого раза: твой зад. Учти! Всякий раз, когда мне откроется твоя измена, твой зад будет за это расплачиваться.
Моя мать рассмеялась и пообещала, сверх того, каждый раз исповедоваться ему, чтобы потом ее не терзали угрызения совести, которые могли бы воспрепятствовать ей воспользоваться его щедрым предложением.
- Признаться честно, - отвечал (как она мне потом живо пересказывала) ей отец, - я не могу вменять тебе в вину твою натуру, ни в коем случае; совершенно невозможно требовать, чтобы один разумный человек был в рабстве у другого; рабство, плен - это, в самом крайнем случае, право войны, а в естественном праве - вообще совершеннейшее безумие, попирающее все здоровые представления. Заповеди священников или заповеди Господни, данные нам им самим, напрямую или через посредников, или же общественный договор - суть рудименты, которые мы терпим до тех пор, пока они нам приятны или необходимы; они, однако, не могут надолго сохраняться в природе всецело образованного человека, вышедшего уже из детского возраста. Свобода духа и сердца, тела, моральной и физической силы - во благо частного и общего - вот цель, не поддающаяся никакому законодательному ограничению, по крайней мере до тех пор, пока варварство и культура не сталкиваются друг с другом на поле боя, и злоба не одолевает их обоих. Так, например, заповедь брака у христиан должна накрепко связать природу с душой и телом, но обретаем ли мы благодаря ей бессмертие? Есть ли хоть кто-нибудь, кто сумел восстать из мертвых и сказать: там, по ту сторону, где уже нельзя ни свататься, ни жениться, я вновь обрел своих жену и детей? А делает ли подобное законодательное ограничение природных влечений наших братьев и сестер ближе друг к другу? Конечно, нет! А распутство? Ах! кто-нибудь хочет рассказать еще что-то о распутстве нынешнего философствующего и эстетствующего поколения? Даже юристы нынче знают таблицу прогрессии простоты нравов так же хорошо, как знали ее Мирабо с Руссо[48], хотя юрист - и об этом рассуждает в «Музее» Шлегель[49], - должен заботиться лишь о малом, не иметь мнения о великом и не позволять себе его иметь... Способствовал ли семейный эгоизм чему-нибудь полезному, чему-нибудь, кроме пополнения монашеских орденов? И кто же захочет, обладая добродетелями любви, доброты, сострадания, говорить о распутстве, трубящем, межу прочим, во все трубы, во всех сочинениях, на всех перекрестках, лишь о том, что добродетели завидуют ему черной завистью, о распутстве, одним этим своим дудением уже принесшим вреда больше, нежели все тридцать два ветра вместе взятые...
- Ах! Полковник, ты молвишь, словно ангел! - воскликнула в упоении моя мать, сорвала с себя нагрудную косынку и прижала лицо супруга к своей вздымающейся от восторга груди, расстегивая при этом ему штаны; она подвернула его рубашку и мягкими пальцами подняла колосса на месте холодного и необрезанного Саваофа[50] ее храма.
Отец засмеялся, задрал моей матери юбки и исподнее и засунул ей палец туда, куда она, разумеется, хотела бы вставить кое-что другое.
- Я позволил тебе заглянуть в потаенные глубины моего сердца, - продолжал он, возбуждая ее рукой, в то время как моя мать с трепетаньем в членах продолжала перед ним, перед этим великим умом! занимать себя плотью, - мир не расположен к подобным сердечным излияниям, но я люблю тебя, ты прекрасная женщина, - с этими словами он раздвинул ее чресла, - что станется со мною, если, и, возможно, очень скоро, кто-то другой будет хозяйничать в твоем горячем лоне; если другой будет раздвигать эти алые губы, созданные для любви, будет, как еврейский бог некогда разделил Красное море[51], разделять их своим жаром, своей яростью, - ведь твой супруг, в общем-то, не дотянул и, в отличие от Дона Жуана, наверняка не дотянет и до тысячи и трех совокуплений...
Едва акт примирения был завершен, отец продолжил излагать свои аргументы:
- Не правда ли, Луиза, - заметил он, кроме прочего, - пока закон не затрагивает естественного и свободного отношения человека к человеку и человеческой природе и со всей суровостью применяется лишь в случае извращения или преступления, он терпим; когда же с законом свыкаешься, то думаешь уже, что даже и наказание полезно?
- Разумеется, - отвечала Луиза, - наказание всегда обосновано.
- В этом пункте, - продолжал отец, - государство и церковь отделились друг от друга; государство занято преступлениями против естественного и гражданского порядка, церковь наказывает проступки против порядка божественного и морального. Мы бы сами ничего не узнали о грехе, коли бы не закон, гласящий: не прелюбодействуй; или если бы последствия грехов не убедили нас в силе законов...
Преступления имеют и еще один невыносимый противовес: ведь Каин[52] страдал, осужденный собственной совестью; а если бы у какой-нибудь нации или у какого-нибудь народа было бы дозволено безнаказанно убивать или калечить, красть или клеветать, ненавидеть или завидовать, то там закон противовеса не имел бы, в отличие от жестокости, никакой силы. История знает подобные примеры. De gustibus non est disputandum![53] То, что, в отличие от льва или тигра, розы или можжевелового куста, воды или камня, не является законом для себя самого, должно определяться законами извне. Мы также можем допустить, что в самой природе вещей ничто не может быть определено в своем устройстве на века. Например, вода, замерзающая у нас лишь в определенное время года, на Сатурне превратится в камень! И, конечно же, будет оставаться камнем, пока с этой планетой не случатся какие-нибудь изменения. Но могла бы ты представить себе невозможность таких изменений?
- Нет, разумеется, нет, милый Август, - ответила мать и оправила платье.
- В общем, - продолжал отец, - ты должна сделать выбор! Моя философия и мои права, моя любовь и мои принципы никогда не переступят границ справедливости... потому как страсть почти не вмешивается в мои дела.
Здесь возникла пауза, а затем отец спросил:
- Как далеко зашло у вас с лейтенантом? Я знаю, он любит тебя и жаждет удовлетворить свою страсть... Видел ли он что-нибудь еще, кроме твоей груди?
- Да! Надеюсь, что да!
- И что же? И как же?