Трижды осаждал меня рыцарь, но после третьей схватки объявил всем зрителям словами Густава Адольфа в сражении при Лютцене[99], что он... сыт по горло, и действительно его копье уже было в совершенно непригодном состоянии.
- Раз так! - крикнул герцог, - то подкрепим себя снедью и вином и будем готовиться к дальнейшему наступлению на Венгрию; я обещал Зигмунду навестить его, а вам, рыцарь Хариберт[100], было бы неплохо поберечь силы, прежде чем мы... встретимся лицом к лицу с турками.
Рыцарь Хариберт почтительно поцеловал руки Матильде и Карлу, а я, после того, как пажи заботливо отерли и отмыли все земные грехи, опустила платье, взяла предложенную мне Харибертом руку, и мы направились к шатру.
Сумерки уже царили над полями, лес стоял перед нами пепельно-серый, словно парик лютеранского учителя из Опавы, а заходящее солнце пылало таким светом, какого я никогда и не видывала. В шатре все блестело серебром и золотом; один из миннезингеров прочистил горло и пропел нам песню всем известного Бурманна из Лейпцига[101]:
Ни голос звонкий соловья,
Ни пастуха жалейка -
То громко призываю я:
Хозяин, мне подлей-ка!
и мы с громким смехом расселись вокруг стола.
Но, мой бог! где это видано! Ничего кроме пирогов! ничего кроме пирогов! Пироги на любой вкус! Ни зуба сломать, ни губы скривить, и это разнообразие печеного такое ошеломляющее, что мы и не знали, за какой кусочек в честь Котито[102] нам взяться сначала. Вина тоже было достаточно, серебряные бокалы постоянно наполнялись из трех оставшихся кувшинов мадам Шоделюзе, стоявших в углу, и мы только и делали, что ели и пили.
Пока мы с рыцарским достоинством вкушали эти яства, один старый миннезингер, в меховой шапке и венгерских штанах а la маультроммель[103], спел следующую балладу:
ПРИВИДЕНИЕ ЗАМКА ГОВОРИТ РЫЦАРЮ, ЗАГЛЯДЫВАЮЩЕМУ ПОД ИСПОДНЕЕ СВОЕЙ СПЯЩЕЙ ДАМЫ
ЛЕГЕНДА ИЗ ВРЕМЕН ГОГЕНШТАУФЕНОВ
Рыцарь! выстави копье;
На врага правь острие!
Бедер сладостных венец
Наградит тебя, храбрец.
Рыцарь! выстави копье;
То не дикое зверье -
То пленительная щель,
Нежной девы жаркий хмель
Рыцарь! выстави копье;
Смело вторгнись в храм ее,
Огляни скорей свой путь:
Не давай врагу вздохнуть.
Рыцарь! выстави копье;
Поле битвы - не твое?
Задери ей юбку, вдарь -
Сделай так, о государь!
По мере того как еда и питье исчезали в наших утробах, а вино ударяло нам в головы, все вокруг нас тоже переменялось. Лица, не принадлежавшие нашему кругу, постепенно исчезали, а вместе с ними и окружавшие нас лакомства, и когда мы все доели, то почтенные братья капуцины и мадам Шоделюзе со своими ученицами улеглись на мягкой траве под шатром и лежали без движения.
Вокруг не было видно ни зги, и небо стояло совершенно беззвездным, но это продолжалось недолго. Огненные зигзаги молний вспыхнули над шатром, г-н Пьяно, дрожа, взял скрипку и играл на ней до самого утра. Мы же, пока непогода бушевала над нашими головами, спали, а когда утром, изнемогшие, открыли тяжелые веки, то не могли понять, мертвыми или же живыми узрели мы... гроб Господень.
Приор Герундио Параклет первым собрался с силами, приподнялся, протер глаза и увидел исподнее мадам Шоделюзе, спавшей в крайне рискованной для всего собрания позе, наподобие той, в какой накануне совершались подношения церкви и рыцарям; ее бедра были раздвинуты и приподняты и открывали то опасное место, которое немногим из нынешних воспитанников Минервы104 удается оставлять sain et saut[105]. И так как приор не сумел сам себя убедить, что оказался в беде, он попытался избавиться от окружавшей его со всех сторон прелести; пока мы, ученицы, сонные и дурманные, одна за другой пытались подняться на ноги, приор, наслаждаясь первыми лучами утреннего солнца, придумал сцену, наполнившую его новой живительной силой.
Как только почтенные братья увидели, что приор совершенно серьезно намерился пропеть заутреню между белых, мягких чресл нашей учительницы, они отвели всех нас в угол, поставили там на колени, натянули нам на головы наши юбки и исподнее и велели нам с голыми задами слушать то... что нам не нужно было понимать. Фредегунде ничего другого не оставалось, как встать в углу напротив, задрать свое платье и заниматься тем... от чего он не мог удержаться.
Потом монахи встали перед усердным приором лицом к нам и запели, задрав рясы: all unisio и весьма ладно из Officium defunctorum benedectale: «Pelli meae... consumptis carnibus ad... haesit os meum[106]». Тут исповедуемая проснулась под напором своего духовника - и я разглядела краем глаза - ее ягодицы выпятились под звуками этого гимна плоти так сильно, что en profil напоминали толстого Юпитера в окружении своих трабантов. Синьор Пьяно схватил скрипку и стал наигрывать et derelicta sunt tantummodo labia circa dentes meos.
Тут вступил и настоятель, тихо затянувший: «Miseremini mei, misere...re mini ... mei, saltern vo ... s ami... ici ... mei, quia ma... anus ... Do... o... mini teti ...ti... titigit me...» Монахи продолжили: «Quare persequimini me sicut Deus et carnibus meis saturamini?» На что приор спросил на выдохе: «Quis mihi tribuat ut scribantur sermones mihi?» после чего замолк. «Quis mihi det? - спрашивали тогда монахи от его имени, а тот рассматривал прелести Матильды, - ut exarentur in libro stylo ferreo et plumbi lamina? Vel caelo sculpantur in silice?..»
- Amen! - пропел наставник, поцеловал подергивавшийся зад совершенно равнодушной к жалобам Иова духовной сестры, и все произнесли:
- Amen.
Приор быстро встал, схватил мадам Шоделюзе за платье и сказал:
- А теперь, моя прекрасная Марпесса[8], не пора ли повесить эти сакральные предметы в храме Минервы и обменять их там на девственных весталок?
- Еще нет, - отвечала та, - сначала я должна позаботиться о своих овцах и только потом fiat pax in virtute mea[107], - и шлепнула настоятеля так, что тот выпустил платье из рук.
- А этот наш Харилай? - спросил он, подходя к Фредегунде.
- Этот всегда со мной! - был ему ответ.
Положение, в котором мы находились, становилось все более мучительным, и когда мы были уже готовы самовольно из него выпутаться, ко мне подошел проповедник и сказал:
- Подожди, прекрасная сестра любви, наслаждения и боли! Сперва скажи мне, кто самый несчастный из всех, рожденных женщиной?
Я отвечала:
- Должно быть это Иов[108].
- Нет, дитя мое - тот, кому не посчастливилось родиться без рук и ног. Скажи мне тогда: кто счастливейший среди людей?
Я сказала:
- Тот, кто всем доволен.
- Нет, дитя мое! Тот, кто потерял рассудок! - И все ему зааплодировали. - А теперь ответь мне на третий и последний вопрос: сколько будет двадцать плюс пять?
Я молчала.
- Ах, так! И этого ты не знаешь, а раз не знаешь, то должна эти двадцать и пять почувствовать, - и он вытащил плеть и отпустил мне, словно Doctor optime[109], двадцать пять таких ударов, что я кричала, будто одержимая, в то время как другие давали себя гладить и ласкать и звонко смеялись над моим несчастьем. Когда проповедник закончил, синьор Пьяно пожалел меня, взял за руку, встал передо мной и заиграл:
Qual nuvol grave е torbida
Sulla tua fronte accolto
Copre il sereno, о Filida,
Del tuo leggiadro volto?[110]
- Оставьте меня в покое! - рассердилась я и оттолкнула его; проповедник прочитал мне лекцию, которую я теперь буду носить с собой четырнадцать дней.
- Pauvre enfant[111], - вступила Шоделюзе, - мне жаль тебя! Но ты должна понимать: твоя мать доверила тебя мне лишь с тем условием, что я научу тебя переносить боль. Поэтому...