Между двумя и четырьмя годами, гуляя в сопровождении матери или наших служанок по городу, я открыл для себя новые звуки: журчание воды Эйсбаха в Английском саду, вопли котов, предававшихся любовным игрищам прямо на черепичной крыше резиденции, шлепанье капель дождя по зеркальной глади озера Штарнберг, кашель заболевшего тифом дядюшки Иоганна, жужжание пчел, собирающих нектар на цветущих лугах за рекой Исар, скрип деревянной двери в сторожке баварского лесника, стон рожениц, ружейные залпы салюта Королевской гвардии, завывания больных в сумасшедшем доме, пение органа в Фрауэнкирхе, нарочитые рыдания плакальщиц в похоронных процессиях, проходивших по Нейхейзерштрассе, треск сухих сучьев в кострах во время больших праздников. Я проникался звуками земли, что рождаются в бесчисленных вариациях нескольких элементов. Все звуки сложны по частоте, но просты по сути.
Когда мне исполнилось пять лет, я решил, что настало время разобраться в бесконечном спектре вариаций, в том смешении элементов, которое являет собой каждый звук. Приведу пример: для непосвященного слушателя звук колокола – не больше чем звук колокола. Но для меня, рожденного повелевать звуками, этого было недостаточно. Всякий раз, когда мы с матерью проходили мимо какой‑нибудь мюнхенской колокольни, я садился на землю и отказывался идти дальше. Мать тянула меня за руку, но я повисал на ней, не давая сделать ни шагу. «Опять, Людвиг? Что на тебя нашло?» Я не отвечал, она сокрушалась и бранила меня. Через несколько минут, когда стрелки подползали к четверти, половине или показывали целые часы, начинал бить колокол. «Замолчи, мама! Колокол бьет», – требовал я, устремлял слух к колокольне и всецело отдавался тяжелому, глубокому звону металла. Я научился различать все формы и разновидности колоколов. По прошествии года я знал уже более двухсот звуков; знал, как сказываются материал и размеры составных частей, длина подвески, диаметр главного корпуса, угол колебания на звучании колокола. Стоило мне услышать вдалеке звон, и я мог безошибочно определить, что это был за колокол. Бронзовый, с церковной звонницы, или тот другой, золотой, а может быть, те колокола, что отлиты из чугуна в печах Саксонии, Франции или Испании. Я проделывал то же самое с любым звуком. Во мне жили сотни, тысячи звуков, и все они откладывались в моей памяти. Так создавалась невероятная коллекция звучания, сокровищница частот. Я чувствовал себя крезом, обладателем сказочного богатства, повелителем вселенной: весь мир лежал у моих ног, он был моим, и только моим, потому что все его звуки принадлежали мне. И, охваченный этой беспечной алчностью, я поглощал все больше и больше, но не мог насытиться. К восьми годам мой слух стал настолько отточен, что я мог без труда определить источник любого звучания. Если кто‑нибудь приходил к нам посреди ночи, то я, не вставая с постели, лишь по звучанию его голоса, шагам, движениям мог угадать, как он выглядит и во что одет. Потому что – не качайте головой, отец Стефан, – звук складок шелка отличается от звучания натянутой хлопковой ткани, а тот в свою очередь отличается от звука, который издают при трении волоски шерсти. Точно так же невозможно спутать голос человека, изнывающего от жары, с голосом того, кто дрожит от холода, безбородый не рвет воздух с тем же свистом, что и бородач. Нет, все они звучат по‑разному, но для большинства людей это остается тайной за семью печатями. Что же касается меня, то я знал об этом с тех самых пор, Как появился на свет. Я пытался рассказать родителям о том, что происходит со звуками, но они и слышать ничего не желали. В их памяти навсегда запечатлелся тот рождественский вечер, который мы провели в доме одного из братьев моей матери. Мы сидели за столом, у наряженной елки, как это заведено в Баварии. Отец дяди, дедушка Клаус, глубокий старик, сказал, что не голоден, поэтому мы можем ужинать без него. Он отправился в библиотеку, которая располагалась в соседней комнате. В тот праздничный вечер для нас, детей, сделали исключение – мы сидели вместе со взрослыми. Ужин протекал как обычно; взрослые беседовали и шутили. Посреди ужина за стеной раздался шум: казалось, будто старик отодвинул стул. В этом не было ничего, что могло бы насторожить; должно быть, дедушка Клаус решил сесть поближе к столу или просто собирался встать. Никто ничего не заметил. Но в этот момент я изрек:
– Дедушка Клаус умер.
Все замолчали и уставились на меня. Отец – он проводил все праздники с семьей – побледнел:
– Что ты такое говоришь, Людвиг?
– Дедушка, – повторил я. – Он только что умер. В библиотеке.
– Это всего лишь его стул, Людвиг, – с негодованием возразил отец, но я настаивал на своем:
– Нет, дедушка Клаус умер.
Вся моя семья – дяди и кузены, все смотрели на меня. Я слышал их дыхание, беспокойное, раздраженное; видимо, они приняли мои слова за глупую шутку. Отец медленно поднялся со стула, чуть задержавшись на мне тяжелым взглядом, видимо собираясь задать мне хорошую трепку, и отправился в библиотеку. Но стоило ему переступить порог, как мы услышали душераздирающий крик:
– Врача! Врача!
Той ночью отец пришел ко мне в комнату. Мне показалось, что он понял, какой властью наделен его сын.
– Я ничего не угадывал, я слышал это, – твердил я. – Для вас это был лишь шум, сопровождавший движение стула. Но в том скрежете я услышал, как он схватился за грудь, как хрустнули костяшки пальцев, как затрещала рубашка, как выпала из рук и ударилась об пол книга, как подкосились колени. Я слышал каждый из этих звуков по отдельности.
Прейдя на шепот, он сказал мне:
– Замолчи, Людвиг, – в его голосе мне послышалась угроза. – Еще столетие назад людей за подобные разговоры сжигали на кострах. Считалось, что они – одержимые дьяволом. Я не хочу, чтобы ты объяснял мне вещи, которые кроме как вмешательством лукавого и объяснить нельзя. Ничего не было, и закончим на этом! Тебе ясно?
Мой отец был слишком набожен, и за каждым проявлением сверхъестественного ему мерещился дьявол. Он провел всю жизнь под сводами храмов, создавая чудесные фрески, но он так и не сумел разглядеть зачатки Божьего дара в собственном сыне. Тот случай лишь укрепил его подозрительность; он видел во мне угрозу всему тому, что он любил, чем жил, во что верил. Отторжение выдавало его страх, страх, не имеющий разумной причины. После всего случившегося я решил, что никому больше не доверю свою тайну. Кроме того, в этом не было никакой необходимости – мне было достаточно себя самого. Потому что я, Людвиг Шмидт фон Карлсбург, девяти лет от роду, полагал, что повелеваю всеми звуками мира, и нет ничего, что было бы мне неподвластно. Но вскоре я убедился, что это не так.
4
Однажды я проснулся посреди ночи испуганный; весь в поту. Мой страх был сродни страху ювелира, который неожиданно обнаружил, что из его коллекции пропала самая прекрасная жемчужина. Я осознал, что во мне не хватает одного звука. Я не знал, что это за звук, и не было таких слов, которыми можно было описать его: единственный, божественный, совершенный… Я никогда не слышал его прежде, и даже не знал, существует ли он на самом деле, но что‑то внутри меня подсказывало, что да, существует. Воистину моя коллекция звуков была без него неполной.
Я поднялся с постели и принялся расхаживать по комнате из угла в угол, пытаясь унять нахлынувшую тревогу. Где находится этот звук, которого я лишен? Почему я до сих пор не завладел им?
От страха у меня свело желудок. Мне не хватало звука! Что это за звук? А что, если он избегает меня? Что, если я умру, так и не овладев им, или, что еще хуже, мне придется жить с постоянным ощущением голода? Мое самолюбие, самолюбие повелителя звуков, было уязвлено. В ту ночь я дал себе слово, что переберу по частичкам все звуки мира, что буду искать самый совершенный звук и найду его, и даже смерть не сможет меня остановить.
Так я превратился в раба собственной власти. Днем и ночью, даже во время сна, мой мозг не прекращал работать, препарируя любой, даже самый ничтожный звук, достигавший слуха. Стоило мне заслышать шаги наверху, голос внутри подсказывал мне: так звучит подошва, а так – кожа ботинка, вот дрогнули дубовые доски пола, вот посыпался засохший клей, вот заскрежетали ржавые гвозди, вот хрустнул треснувший мебельный лак. «Ничего нового, Людвиг, – говорил мне внутренний голос, – совсем ничего; эти звуки тебе хорошо знакомы. Успокойся». Тогда напряжение спадало, и я мог перевести дух. Но отдохновение длилось недолго: раздавался новый звук и я, не щадя себя, вновь брался за работу, надеясь найти в нем крупицы совершенства.