Тут провал, дальнейших секунд я не помню. Возможно, минут? Что-то кинуло меня к машине. Я всем телом вжимаюсь в холодный металл, словно в нем избавление от того ужаса, который стоит за плечами. Бок машины дышит горелой окалиной, в нем, знакомом, несомненность и моего существования. Там, внутри, четвертая в левом подлокотнике кнопка, крайняя: она от всего, от забвения и от безумия, от призраков и от страхов; возможно, она еще и от черной магии, которая живого человека обращает в ходячий труп. Я вламываюсь в машину, навстречу мне плещется тихий, такой родной и надежный, свет приборов.
Я валюсь на сиденье, зализываю невесть откуда взявшуюся ссадину на пальце. Все в порядке, кнопка подождет. Меня колотит озноб, руки трясутся, но я быстро нахожу то, в чем нуждается Эя. Наука против колдовства, пусть так. И мне не помешает. В общем-то, все равно, на что мне теперь жизнь? Может быть, она и ни к чему, но прежде разберемся. Эю в обиду я не дам. Не дождетесь, сволочи!
Глоток, этого достаточно. Теперь наружу.
Все серо, безвидно в сумерках. Эя тенью стоит там, где стояла, человек, из которого вынули душу. И кто? Сородичи, близкие. Какая нелепая, чудовищная, непостижимая магия! Наш век близок к тому, чтобы вдохнуть разум в неживое, ее век, похоже, решил обратную задачу.
Что ж, поборемся. Вынуть-то душу вынули, а все-таки Эя вернулась ко мне. Все-таки вернулась…
Я поднес стимулятор к ее губам. Она их не разжала. Зачем мертвецу пить? Все верно. А зачем ему куда-то идти? Говорить? — Пей!
Робот повинуется приказам, Эя повиновалась. Глоток перехватил ей дыхание, она закашлялась, согнулась пополам. Так, хорошо, мертвец не кашляет, вегетативка не поражена, ну, маленькая, ну, сестричка, оживай, наша магия посильней, психовит — это тебе не наговоры…
Я обнимал Эю, подбадривал, чувствовал, как под ладонями оживают мускулы, как теплеет изнутри худое озябшее тело, как деревенелая кукла снова становится человеком, могущественная психохимия исправно делала свое доброе дело.
Потребуется ли еще внушение? Я вернулся к машине, достал запасную одежду и стал натягивать ее на Эю, чтобы девушку не доконал ночной холод. Она повиновалась, как ребенок, дышала мне в шею, казалось, безучастно принимала заботу, но стоило мне отодвинуться, чтобы затянуть молнию на куртке, как она рванулась, прижалась всем телом и, спрятав лицо на груди, заплакала молча, безнадежно, потерянно.
— Ну что ты, что ты, — шептал я, гладя ее вздрагивающие плечи. — Все обошлось, все хорошо…
— Я мертвая. — Она прижалась еще сильней. — Мертвая, мертвая…
— Глупости! — Я повернул ее лицо к себе. — Чушь! Ты дышишь, ты плачешь, ты живая. Живая! Я тебя расколдовал, понятно?
— Нет. — Голос ее опять сник. — Ты не можешь.
— Почему?
Запинаясь, она объяснила почему. И пока объясняла, из ее голоса уходила жизнь, лицо гасло, она удалялась от меня, точно и не плакала вовсе, не искала помощи и сочувствия, не была прильнувшим ко мне, как к матери или отцу, ребенком, таким не похожим ни на прежнюю Эю-воительницу, ни на недавнюю Эю-робота. Не все было ясно в ее словах, но кое о чем я мог бы и сам догадаться.
Родовое сознание — вот слова, которые объясняли многое, если не все. Человек в отличие от многих других существ не способен долго и без ущерба жить в одиночестве, этим он похож на пчелу или на муравья, ибо общество столь же властвует над душой, как земное тяготение над телом. Это так же верно для нас, как и для наших далеких предков. Вне общества посреди самых райских кущ для нас расстилается незримая и неосязаемая, но не менее страшная, чем любая Сахара, пустыня жизни. До нее не надо далеко идти, она рядом, и только близость людей оградой встает меж ней и человеком. Но эта ограда может быть и фасадом дворца, и стеной каземата. Причем сразу тем и другим одновременно.
Для меня семьей было все человечество, для Эи — одно ее племя, и разница здесь не только количественная. Для историков памятен тот испуг, который возник в первые десятилетия научно-технической революции. Бездушная техника, к которой человек привязан, не лишает ли она души его самого? Роботизация — не роботизирует ли она человека? Не будет ли он стандартизирован, как машина? Не превратится ли в винтик, серийно штампуемый по всем правилам изощренной науки? Смятенному сознанию рисовались бесконечные, от полюса до полюса, шеренги людей, запрограммированных, как киберы.
Они не туда смотрели, эти встревоженные: то, что виделось им в грядущем, находилось в прошлом. В том времени, где немногие приравнивали многих к скоту, к предмету хозяйства и обихода, а это состояние повсеместно длилось не век и даже не тысячелетие. Там же, где дело до этого не дошло, там было другое. Свобода? Да, Эя, конечно же, не была рабой…
Она была членом родовой общины.
За пределами оазиса человека ждет жажда и смерть. За пределами рода может не быть ни жажды, ни голода, все равно участь отщепенца трагична. Того, кто надолго исчез и как-то сумел вернуться, род может счесть оборотнем, мертвецом, для него не найдется ни еды, ни крова, там, где он был счастлив, от него отшатываются мать и отец, дом, куда он из последних сил стремился, отвергает его, как зловещего призрака. И что бы живой мертвец ни говорил, ни делал, для него все бесполезно, он отторгнут и обречен, хуже чем прокаженный.
Это не правило, но и не исключение, это черта родового сознания, дичайшая и нелепейшая для нас, вполне понятная для людей далекого прошлого. Одиночка долго прожить не сможет, его погубит не голод, так хищники, не хищники, так что-то еще, это всем известно, не раз подтверждено опытом, а раз так, значит, после какого-то срока возвращается не человек, а дух. Нет жизни вне рода! Нет и не может быть, как в гиблой, за чертой оазиса, пустыне. А дух погибшего, оборотень, так же реален для древнего сознания, как вкрадчивый ход змеи, как удар небесного грома. Оборотня надо заклясть и изгнать, чтобы он увел с собой смерть, лишь так можно обезопасить род. Ну а в колдовское заклятье каждый верит настолько, что внушение убивает не хуже яда.
Эя вернулась слишком поздно. Вдобавок, если я правильно понял, особую роль сыграли зловещие обстоятельства ее исчезновения. Так или иначе род счел Эю мертвецом. И она в это поверила. Не могла не поверить! Вот этого я постичь не мог, хотя знал, что именно так должно быть, хотя сама Эя, еще живая, еще говорящая, чувствующая, стояла передо мной в такой прострации, что даже могущий поднять покойника психовит вызвал в ней лишь краткую вспышку бодрости.
Но уж если это могучее средство оказалось бессильным… Моя наука могла заменить кровь — всю, до последней капли, могла дать другое сердце, другие глаза, но средства заменить психику я не знал. Неужели, ну, неужели эта сильная, смышленая, своенравная малышка и прежде была лишь оболочкой человека, маской, сквозь глазницы которой на меня смотрела не личность, а родовая душа? Душа, которую вот сейчас племя вынуло с той же легкостью, с какой мы вынимаем платок из кармана? Неужели все так просто, и в этом — вся тайна психики, кажущаяся нам безмерной, как звездное небо над головой?
Нет, подумал я с мрачной решимостью, еще не все средства испробованы. Но первоочередное сейчас не это…
— Ты меня слышишь, слышишь?
— Да.
— Ты видела Снежку?
— Нет.
— Узнала о ней что-нибудь?
— Да.
— Она жива?
— Нет.
— Ее убили?!
— Нет.
— Сама умерла?
— Нет.
— Так где же она? Что с ней?
— Ее принесли в жертву.
Я закрыл глаза. Рука сама собой дернулась к разряднику. Спокойно, осадил я себя, спокойно. Здесь нет извергов и убийц, здесь, на этой земле, есть только прошлое твоего рода.
— Где, когда и кому она принесена в жертву?
— Дракону.
— Какому дракону?!
— Тому, в горах.
— За что?!
— Так велел род.
— Эя, ты можешь объяснить? Что плохого сделала Снежка? Почему ее принесли в жертву? При чем тут дракон?
— Дракон летал и жег. Дракона надо было умилостивить. Я вытер охолодевший пот.