Ухмыляясь, ты заказываешь девушке «Ширли Темпл». Официантка очень удивлена, переспрашивает у тебя заказ. Ты киваешь. Она пожимает плечами, приносит коктейль. Девушка потягивает его, оставляя следы губной помады на соломинке.
Заказ этого напитка просто свел тебя с ума. Ты в восторге, что ты сидишь здесь рядом с девушкой, которая все еще любит «Ширли Темпл», но ты можешь в любой момент прижать к себе ее голую киску.
И ты понимаешь, что прямо здесь, прямо сейчас, в данном случае, это ни что иное, как восторг от мысли, что ты можешь ее развратить. Что ты можешь просто потянуться и сорвать что-то с неба, и разрушить это. Что ты можешь схватить эту совершенную вещь и смотреть, как она гибнет в твоих руках. Ты еще не получал, подобно монголу, удовольствия от разрушения ради разрушения (в самые темные, самые тяжелые моменты своей жизни ты мечтал об этом). Но вместо этого ты получаешь удовольствие от разрушения именно потому, что действие, которое его вызывает, оказывается тем действием, которое приносит удовольствие тебе. Как если бы реальный процесс срезания цветов для украшения твоего дома доставил тебе такое же удовольствие, как созерцание их свежесрезанных стеблей. Ты в восторге от мысли, что если бы ты заставил эту девушку танцевать для тебя, в то время как действие это приносило бы тебе удовольствие, в ней бы оно разрушило что-то, что никогда уже не восстановится. Как если бы холодной-холодной ночью удовольствие тебе доставили не только тепло и пляска огня, но и тот факт, что дерево должно было погибнуть, чтобы произвести этот огонь. Почему-то факт, что вещь используется в процессе, мысль, что никто больше не сможет в точности обладать тем, чем обладал ты, крайне возбуждающа. Это то же самое ощущение, которое ты испытываешь всякий раз, когда ты и только лишь ты распиваешь бутылку драгоценного уникального вина. Никто больше не может этого понять, не так ли? Это заставляет тебя чувствовать себя особенным, отделяет от остальных людей, пусть и в очень маленьком отношении.
И когда ты осознаешь это, то понимаешь, почему, когда вы разделяете такую вот девушку с одним или даже двумя ближайшими друзьями, это делает вас еще ближе, ибо вы разделили друг с другом такой приносящий удовольствие опыт, какой никто никогда не имел и никогда не будет иметь.
Затем у тебя возникает замечательная идея. Ты мог бы взять их обеих — эту девушку и ее подружку чтобы они танцевали для тебя вдвоем. Ты мог бы взять двух этих восемнадцатилетних, пьющих «Ширли Темпл» первокурсниц, чтобы они прижимались друг к другу, терлись о бедра друг друга во время танца, целовались. Это было бы еще извращеннее, еще унизительней, и поэтому еще разрушительней. Это оставило бы еще меньше тем, кто придет после тебя.
И это именно то, что ты делаешь. Ты говоришь ей, чтобы она позвала свою подругу за ваш столик, и объясняешь им, чего хочешь. Поначалу они сопротивляются, они никогда не делали подобного прежде, а это, конечно же, именно то, на что ты рассчитывал. Но их сопротивление, как практически всегда показывает твой опыт, оказывается лишь вопросом денег. Ты соглашаешься заплатить каждой двойную ставку за танец для тебя в течение часа. Но они, однако, должны еще урегулировать это с менеджером, они восхитительны в своем незнании политики клуба в отношении подобных вещей. Девушка, которую ты отправил со своим другом, так бы себя не вела. Естественно, руководство ничего против не имеет.
Когда ты прокладываешь свой путь в глубину коридора, ты проходишь мимо своего друга, но он даже не замечает тебя. Для мира он умер, он под анестезией.
Начиная танцевать, выглядят они немного неуклюже, они смотрят друг на друга чаще, чем на тебя, они немного смущены видом тела другой, внезапно осознали наготу, хотя лишь недавно делили раздевалку без задней мысли. И наконец, та девушка, которая танцует здесь дольше, берет на себя инициативу, наконец, задвигает бедро между ног своей подруги и прижимает ее ближе, сплющив их груди. И вместе с этим они, наконец, будто нырнув в бассейн с холодной — как они и ожидали — водой, расслабились. Они смотрят на тебя чаще, чем друг на друга, они трутся друг о друга телами, скользят вверх-вниз друг по другу. Но ближе к концу оплаченного часа ты видишь, что ситуация снова изменилась, к концу часа девушки уделяют телам друг друга столько внимания, настолько увлеклись своими затяжными, жадными поцелуями, что на тебя перестали смотреть вообще. К концу часа ты удовлетворенно замечаешь, что когда бедро одной проникает между ног другой, оно выходит оттуда блестящим от влаги.
Когда вы покидаете коридор, они выглядят слегка уставшими, будто уселись на американские горки, но не были уверены, что хотят на них кататься. Но потом, когда ты расплачиваешься с ними, когда ты отсчитываешь стодолларовые бумажки, когда сверх этого платишь им по тридцать процентов за хорошую работу, выглядят они воодушевленными, счастливыми, будто рады, что все-таки сделали это. Они стоят рядом, обнаженные, их руки все еще обвивают талии друг друга. Они размыкают объятья, только чтобы пересчитать деньги.
Пока они пересчитывают деньги — прежде чем поблагодарить тебя, улыбнуться тебе и сказать, что надеются, ты придешь снова (когда они — не по их вине — не смогут уже тебе ничего предложить), прежде чем они снова наденут свои наряды, — ты думаешь о том, что, если бы любая из этих девушек переехала к тебе и попросила бы завести собаку, у тебя никогда бы не было таких проблем, как у твоего друга. Если бы одна из этих девушек жила с тобой и попросила бы тебя завести собаку, а ты бы согласился, ты с самого начала понимал бы, что она разделит ответственность за животное не больше, чем это делал ты в шестилетнем возрасте. Если бы она попросила тебя завести собаку, ты бы знал, во что впутываешься.
Твой друг тоже закончил, и вы уходите. На улице, глубоко вдохнув свежего ночного воздуха, он говорит:
— Боже, я чувствую себя великолепно! Не знаю, на что это похоже — как будто я избавился от чего-то болезненного, как будто что-то плохое закончилось. Понимаю, что утром я буду чувствовать себя хуже, я знаю это, но думаю, мне будет в любом случае лучше, чем сегодня утром. Она словно напомнила мне, что в мире действительно существуют другие вещи.
Когда вы залезаете в твой лимузин, он добавляет:
— Она бы взбесилась, узнай, где я был сегодня ночью.
— Почему? — спрашиваешь ты. — Она ушла от тебя, бросила тебя, какое ей дело?
Он кивает. Смотрит в окно, стучит указательным пальцем по тонированному стеклу. Звук получается немного жестяной.
— И все же она бы разозлилась, — произносит он.
Затем смотрит на тебя и добавляет:
— Особенно на тебя. Дружище, она бы смешала тебя с грязью.
— Я знаю, — говоришь ты. — Я знаю.
А затем:
— А куда вы дели собаку?
А что, если мы ничего такого не делаем? Что, если у нас нет возможности или времени, или мы слишком честны, чтобы лгать своим женам, или мы слишком себя контролируем, чтобы удовлетворять свои собственные желания за счет других, за счет этих девочек или их родителей? Что тогда?
Тогда мы идем и покупаем себе мотоцикл. А к нему покупаем черную кожаную куртку. Затем мы продаем весь свой антиквариат и покупаем дорогую мебель какого-то финского дизайнера, начинаем слушать музыку более популярную (у кого?), чем та, к которой мы привыкли, которая уже устарела полгода назад. Затем мы начинаем коллекционировать дорогие комиксы. Затем мы потихоньку начинаем дурачить других людей, но так, чтобы они ничего не заметили. Ничего такого, что могло бы заставить их постоянно завидовать нам, что могло бы заставить их думать о нас — посторонних для них людях — через день или неделю как о «том счастливом ублюдке», что могло бы заставить их днем позже наброситься на своих жен или подружек по поводу чего-то, что в других обстоятельствах они бы могли стерпеть. Ничего такого, что могло бы заставить женщин постарше смотреть на нас — посторонних для них людей — скорее с яростью, чем с изумление или сожалением. Ничего такого, о чем можно сказать с чрезвычайным удовольствием: