— А что, этот старик Данилыч случайно не огородник?
— Огородник.
— А бриллиантов он не покупает?
— Покупает.
— Может он купить у меня вот эту вещь, это одна дама знакомая просила продать.
И, к негодованию Степана Александровича, Пантюша вынул из кармана футлярчик с брошкою Нины Петровны.
— Пумочка, — крикнул полковник, — поди-кась сюда!
Степан Александрович встал, сверкая глазами.
— Я не буду вам мешать, — произнес он с тонким сарказмом в голосе и вышел в переднюю, а оттуда, одевшись, на улицу.
По широкой улице неслась метель, залепляя желтеющие огоньками ставенные щели. Степан Александрович думал об огромном, ужасно длинном и тяжелом мосте, ледяными арками нависшем над застывшей рекой.
«Взорвать этот мост, — думал он, — и большевики слетят, а человек, считающий себя отставным полковником, быть может, даже гордящийся своим чином, нисколько, не загорается этой идеей, а интересуется больше какой-то брошкой. А между тем стоило ему только захотеть, и мост разлетелся бы на мелкие куски. Почему я не сапер, господи боже мой, почему я не сапер».
Дверь отворилась, и вместе с полоской света на улицу выскочил Пантюша. Он, по-видимому, не в силах был скрывать свою радость, напевал и приплясывал.
— По полторы тысячи за карат, — произнес он, — и просил еще привозить, завтра же начну всех своих тетушек перетряхивать. Этак, пожалуй, при большевиках заживем еще лучше, чем при царе.
Через час они уже стояли в телячьем вагоне, ныне приобретшем права пассажирского, и слушали удивительный разговор других пассажиров, сплошь состоявший из одногр излюбленного российского ругательства, повторяемого то с бесшабашной жизнерадостностью, то с глубокой грустью, то с философическим глубокомыслием.
Степан Александрович ехал, погруженный в глубокую задумчивость. «Злится, что я у Нины Петровны брошку перехватил, — думал Соврищев, — черт с ним, не зевай в другой раз».
Но Пантюша ошибся. Он не знал, он не мог понять микроскопическим своим мыслительным аппаратом, что в душе Степана Александровича происходил душевный переворот, столь же великий, как переворот Октябрьский. И когда поезд доплелся наконец до Курского вокзала, то в потоке матерщины на перрон вылетел из телятника не прежний Степан Александрович Лососинов. Прощаясь, он не подал Пантюше руку. Идя по глубокому снегу на родную Пречистенку, встретил он отряд людей в серых шинелях, громко певших: «Вставай, проклятьем заклейменный» — и вдруг почувствовал, что на спине у него выросли крылья.
— Не будь на мне ботиков, — говорил он впоследствии, — я бы, наверное, улетел в тот миг в счастливое царство грядущего. Мое сердце забилось вдруг, так сказать, в унисон с сердцем Советского правительства, и я понял вдруг, какое в этом великое заключается счастье!
В этот вечер старушка М-м Лососинова сидела, по обыкновению, в своей комнате, а перед ней стояла на столе кубышка с сахаром, и она размышляла, куда бы убрать эту кубышку, чтобы ее не могли найти при обыске.
Степан Александрович вошел в комнату бодро и торжественно.
— Мама, — сказал он, — вы человек старый и отсталый в духовном отношении, я же человек молодой, живой, мне принадлежит будущее.
«Жениться хочет, — задрожав от радости, подумала госпожа Лососинова, — лишь бы не на какой-нибудь финтифлюшке».
— Я знаю ваше отношение к партии, вы, конечно, будете возражать, бранить меня.
— Да что ты, Степа, — перебила старушка, — если хорошая партия, за что же я бранить буду. Девица?
— Какая девица?
— Ну, невеста твоя — девица?
Степан Александрович нахмурился было, но слишком радостно было у него на душе и злиться не хотелось.
— Да, мама, — вскричал он, — это могучая девица, от поступи которой дрожит земля и рушатся темницы!
«Наверное, Соня Почкина, — подумала госпожа Лососинова, — она верно: когда ходит, весь дом дрожит».
— Она умеет быть ласковой и доброй, умеет погладить по голове мягкою как бархат рукою.
«Или Таня Щипцова», — подумала госпожа Лососинова.
— Но она умеет мгновенно превращаться в львицу и, оскалив зубы, готова вцепиться в горло всякому непокорному.
«Господи, на Мане Ножницыной хочет, на злючке этой».
— Да как же ее зовут? — не в силах больше терпеть, спросила старушка.
— Ее зовут… — произнес Степан Александрович, — пролетарская революция!
Глава 4
Судьба-индейка
У нас имеется черновик любопытного документа. Вот он:
В народный Комиссариат по Просвещению
от гражданина Степана Александровича
Лососинова
ЗАЯВЛЕНИЕ
Октябрьская революция есть событие беспримерной важности, оценить которое по достоинству вполне смогут лишь наши далекие потомки. Мы — современники — подобны песчинкам или окуркам, крутящимся в ее вихре, но если песчинки и окурки лежат бессмысленно, не зная, как и что, то дело нас, сознательных граждан, если не понять на самом деле, то хотя бы попытаться понять происходящее. Наше дело закрепить всеми возможными способами завоевание революции — оружием, словом печатным и непечатным. Что есть агитация? — Агитация есть воздействие на массы, и чем проще агитация, тем она действеннее, отсюда необходимость в революционной песне, в революционной частушке, в революционной шутке, но это не все. Если прислушаться к живой народной речи, то прежде всего нас поразит необыкновенное обилие всякой брани с уклоном в непристойность, иногда поистине художественную. Замечено, что интенсивность брани возросла после революции, что и естественно, ибо революция обострила чувства, обострила и их выражения. Недаром в народе слово «выражаться» равнозначаще слову «ругаться». Но печально, что, увеличившись количественно, народная брань не изменилась качественно, и крайне огорчителен тот факт, что товарищи красные комиссары ругаются совершенно так же, как ругались в старину кровожадные урядники и становые. А между тем, если бросить в массы новые, так сказать, революционные ругательства, брань могла бы стать могучим орудием пропаганды.
Для легкости усвоения можно было бы построить их по формуле старых. Например, вместо «Едят тебя мухи с комарами» предлагают «Едят тебя эсеры с меньшевиками». Например, вместо «собачий сын» — «помещичий сын» и т. п.
Для того чтобы придать всему этому начинанию характер планомерный и научный, предлагаю основать Государственный институт брани (Гиб), куда привлечь виднейших знатоков словесности, партийных товарищей и представителей от трудящихся масс. Сам я с удовольствием отдал бы все свои силы на организацию такого учреждения.
Степан Лососинов.
К сожалению, неизвестно, каков был ответ Наркомпроса на это в высшей степени интересное заявление. Но, из того, что Степан Александрович вскоре как-то разочаровался в коммунизме и не записался в партию, можно вывести заключение, что ответ был отрицательный, а может быть, бумага просто затерялась в делопроизводстве; это иногда тоже разочаровывает и охлаждает.
*
Степан Александрович избегал встречаться с Пантюшей Соврищевым. Дело в том, что он чувствовал, как после революции Пантюша возымел над ним какое-то преимущество. До сих пор, выражаясь фигурально, Степан Александрович был кучером, а Пантюша выездным лакеем, но теперь судьба мощною рукою вырвала вожжи из рук Лососинова и передала их Соврищеву.
Степан Александрович, зная, что он даровитее своего друга, был уязвлен этой шуткой судьбы, но однажды ему до зарезу понадобилось продать дюжину серебряных ложек, и он, скрепя сердце, отправился к Пантюше, ковыляя по сугробам неосвещенной и голодной Москвы.
У Пантюши в комнате было страшно жарко от раскаленной печурки. Пантюша без пиджака лежал на большом гардеробе, где у него была устроена постель, а внизу в кресле сидел тоже без пиджака человек с окладистой рыжей бородой со средневековыми усами и бровями. Человек этот на безмене вешал какие-то серебряные предметы, а Пантюша с интересом наблюдал за ним.
— Входи, входи, — с высоты своего величия крикнул Пантюша, — если ты дело принес, можно устроить.