— Я сентиментален и скучен… Ей, кроме насущного хлеба уважения и пряничков обожания, нужно шампанское… Прянички обожания — неплохая острота!.. А какое бишь шампанское ей по вкусу?.. Ага, цинизма!.. Шампанское цинизма — тоже неплохая острота… что ж, хотя бы ради этого стоило учиться английскому…»
Бесцельно блуждая, он очутился между двумя вереницами запасных вагонов. С минуту он не знал, куда идти. И вдруг с ним сделалось что-то странное: то была галлюцинация. Ему показалось, что он стоит внутри огромной башни, которая рушится без малейшего шума. Он жив, но его завалило грудой обломков, из-под которых он не может выбраться. Не было выхода!
Он тряхнул головой, и видение исчезло.
«Просто меня клонит ко сну, — подумал он. — В сущности, не произошло ничего неожиданного; все это можно было заранее предугадать, и ведь я все видел… Какие пошлые разговоры она вела со мной!.. Что ее занимало?.. Балы, рауты, концерты, наряды… Что она любила?.. Только себя. Ей казалось, что весь мир существует для нее, а она создана для развлечений. Она кокетничала… да, да, бесстыдно кокетничала со всеми мужчинами; а у женщин оспаривала первенство в красоте, преклонении и нарядах… Что она делала? Ничего. Служила украшением гостиных… Единственная ценность, благодаря которой она могла достигнуть благосостояния, была ее любовь — поддельный товар!.. А Старский… что же Старский? Такой же паразит, как она… Он был лишь эпизодом в ее жизни, богатой опытом. К нему нечего предъявлять претензии: они одного поля ягоды. Да и к ней тоже… Да, она любит дразнить воображение, как настоящая Мессалина! Ее обнимал и искал медальон кто попало, даже такой вот Старский, бедняга, вынужденный за неимением дела стать соблазнителем…
Верил я прежде, что есть в этом мире
Белые ангелы с светлыми крыльями!..
[48] Хороши ангелы! Ну и светлые крылья!.. Молинари, Старский и, как знать, сколько других… Вот к чему приводит знакомство с женщинами по поэтическим произведениям!
Надо было изучать женщин не через посредство Мицкевичей, Красинских и Словацких, а по данным статистики, которая учит, что десятая часть этих белых ангелов — проститутки; ну, а если бы случилось на этот счет обмануться, то по крайней мере разочарование было бы приятным…»
В эту минуту послышался какой-то рев: наливали воду в котел или резервуар. Вокульский остановился. В этом протяжном, унылом звуке ему почудился целый оркестр, исполняющий мелодию из «Роберта-Дьявола»: «Вы, почившие здесь в приютах могильных…» Смех, плач, вопль тоски, визг, безобразные крики — все это звучало одновременно, и все заглушал могучий голос, проникнутый безысходной скорбью.
Он готов был поклясться, что слышит звуки оркестра, и снова поддался галлюцинации. Ему казалось, что он на кладбище; вокруг разверстые могилы, и из них выскальзывают уродливые тени. Одна за другою они принимают облики прекрасных женщин, между которыми осторожно пробирается панна Изабелла, маня его рукою и взглядом.
Его охватил такой ужас, что он перекрестился; призраки рассеялись.
«Хватит, — подумал он. — Так я с ума сойду…»
И решил забыть о панне Изабелле.
Было уже часа два ночи. В телеграфной конторе горела лампа с зеленым абажуром и слышалось постукивание аппарата. Возле станционного здания прохаживался какой-то человек; завидев Вокульского, он снял шапку.
— Когда идет поезд в Варшаву? — спросил его Вокульский.
— В пять часов, ваша милость, — ответил человек и потянулся к его руке, словно хотел ее поцеловать. — Я, ваша милость…
— Только в пять!.. — повторил Вокульский. — Лошадьми можно… А из Варшавы когда?
— Через три четверти часа. Я, ваша милость…
— Через три четверти… — прошептал Вокульский. — Четверти… четверти… — повторил он, чуствуя, что неясно выговаривает букву «р».
Он повернулся спиной к незнакомцу и пошел вдоль насыпи по направлению к Варшаве. Человек посмотрел ему вслед, покачал головой и исчез во мраке.
— Четверти… четверти… — бормотал Вокульский.
«Язык у меня заплетается?.. Какое странное стечение обстоятельств: я учился, чтобы добыть панну Изабеллу, а выучился — чтобы ее лишиться… Или вот Гейст. Ради того он сделал великое открытие и ради того доверил мне священный залог, чтобы пан Старский имел лишний повод для своих поисков… Все она отняла у меня, даже последнюю надежду… Если бы меня сейчас спросили, действительно ли я знал Гейста, видел ли его удивительный металл — я не сумел бы ответить и даже сам сейчас не вполне уверен, не обман ли это воображения… Ах, если б я мог не думать о ней… хоть несколько минут…
Так вот же не буду о ней думать…»
Была звездная ночь, чернели поля, вдоль полотна горели редкие сигнальные фонари. Бредя вдоль насыпи, Вокульский споткнулся о большой камень, и в то же мгновение перед глазами его встали развалины заславского замка, камень, на котором сидела панна Изабелла, и ее слезы. Но на этот раз слезы не скрыли ее лживого взгляда.
«Так вот же не буду о ней думать… Уеду к Гейсту, начну работать с шести утра до одиннадцати ночи, буду следить за малейшим изменением давления, температуры, напряжения тока… У меня не останется ни минуты…»
Ему показалось, что кто-то идет позади. Он обернулся, но ничего не разглядел, только заметил, что левым глазом видит хуже, чем правым, и это нестерпимо его раздражало.
Он хотел вернуться на станцию, но почуствовал, что не сможет вынести вида людей. Даже думать было мучительно, почти до физической боли.
— Не знал я, что человеку может быть в тягость собственная душа… — пробормотал он. — Ах, если б я мог не думать…
Далеко на востоке забрезжил свет и показался тоненький лунный серп, заливая окрестности невыразимо унылым сиянием. И вдруг Вокульскому явилось новое видение. Он был в тихом, пустынном лесу; стволы сосен диковинно изогнулись, не слышно было ни одной птицы, не шелохнулась ни одна ветка. Все было погружено в печальный полумрак. Вокульский чуствовал, что и этот мрак, и горечь, и грусть точат его сердце и исчезнут только вместе с жизнью, если вообще когда-нибудь исчезнут…