Болеслав Прус
ДОКТОР ФИЛОСОФИИ В ПРОВИНЦИИ
Пан Диоген Файташко, которого в небольшом, но избранном кружке интимных друзей называли просто Дынцек или Файтусь, провел все утро в меланхолическом разглядывании своих длинных и тонких нижних конечностей. Сегодня он пребывал в мрачном настроении в значительной мере под впечатлением сна. Ему приснилось, что вследствие вчерашнего ужина у него завелись трихины, а вследствие заражения этими трихинами ему пришлось по предписанию молодого врача по имени Коцек выпить целую бутыль неочищенного керосина, и, наконец, что вследствие обеих вышеприведенных причин он, пан Диоген Файташко, краса и гордость уезда, один из столпов провинциальной отечественной литературы, вынужден был лечь, или, вернее, его перенесли с продавленного, но еще довольно мягкого матраца, на жесткий и грязный анатомический стол местного врачебного управления.
— Брр!.. Что за мысль!..
Пан Диоген был слишком передовым человеком, чтобы верить снам; к несчастью, он верил в свою собственную философскую систему, основой которой, между прочим, была аксиома, что идея (субстанция, в миллион раз более невесомая, чем водород) может под воздействием сильной воли выкристаллизоваться во внешний или внутренний факт. Так, например, пан Диоген отроду не бывал в Берлине, но он уже лет десять лелеял мысль о своем пребывании в Берлине, и в конце концов мысль эта настолько выкристаллизовалась в нем, что об улицах, дворцах и площадях, а главное — о Берлинском университете он говорил как о предметах, которые видел собственными глазами и трогал собственными руками. Зная об этом, пан Диоген имел основание опасаться, как бы его — впрочем, довольно неясные — мысли о трихинах не выкристаллизовались в настоящие трихины или в какое-нибудь иное явление, неблагоприятное и для него самого, и для остального человечества.
Долгие, мрачные размышления Диогена то о паразитах вообще и о паразитах кишечных в частности, то о пагубном действии этих последних непосредственно на некоторые индивидуумы и косвенным образом на ход мировых событий прервал нетерпеливый, но почтительный стук в дверь, которая на возглас хозяина: «Entrez!»[1] — открылась, пропустив маленькую, но с ног до головы элегантную фигуру пана Каэтана Дрындульского.
— Привет, почтение и уважение! — затараторил гость. — Ой-ой-ой, соня какой! (С самого восхода солнца я в поэтическом настроении.) Одиннадцатый час идет, а он с постели не встает!.. (У меня всегда стихов полон рот.) Должно быть, вчера вы долго занимались и потому сегодня так заспались. (Эта способность легко рифмовать иногда меня самого беспокоит.) А я с утра, как встал, для вас новости собирал и столько сообщить спешу, что, просто едва дышу… (И еще «Еженедельник» говорит, что я не поэт! Ха!..)
Говоря это, гость метался по всей комнате, точно пол был утыкан булавками, и ежился в своем пиджаке так, как будто ему насыпали за ворот раскаленных углей. Тем временем сохранявший серьезность Диоген схватился обеими руками за край кровати и, упершись в потертый коврик пяткой левой ноги, бездумно рассматривал свои высохшие пальцы.
Непоседливый Дрындульский продолжал болтать:
— Я встрепенулся, как птичка, освежился холодной водичкой и тут же пошел в город по привычке, потому что со вчерашнего дня какое-то предчувствие томило меня.
— Так же, как и меня!.. — прервал вполголоса Файтусь.
— В самом деле? — восторженно воскликнул гость. — Великие умы сходятся и в предчувствиях не расходятся (как говорит французская пословица). Новости поистине превосходные!.. Угадайте какие, философ мой бесподобный…
— Вероятно, трихины! — проворчал Дынцек, быстро пряча левую ногу под одеяло.
— Ха! ха!.. Превосходный! Бесподобный! Трихиноутробный! Какой тристих, треножник, троица, трилогия! Поразительно, восхитительно!.. Город наш становится поэтическим в тот самый день, когда ему надлежит стать философическим. Я сочиняю двустишие, мой приятель — тристишие; один философ местный, двое варшавских — итак, всего их трое. Кто не верит в чудеса, пусть тайну сию откроет!..
— Не понимаю!.. — пробормотал Файтусь, поглаживая свою пышную шевелюру.
— Как это вы не понимаете? — рассердился Кайцек, спускаясь с высот пафоса до простой прозы. — Вы же философ местный, здешний, наш единственный, не так ли?
Дынцек погладил бороду, что, по понятиям болтливого поэта, означало, видимо, согласие, так как он продолжал:
— Вы один философ, да из Варшавы приехало двое, всего, стало быть, трое; тристишие о трихинах…
— Какие еще двое из Варшавы? — вскричал Файтусь, вцепившийся снова в кровать.
— Ну, как же, два Клиновича — племянники старого Федервайса, университетские товарищи Коцека, те, что написали знаменитые философские трактаты… о чем бишь?..
— Об отношении сознательного к бессознательному?.. Но писал лишь один из них — Чеслав Клинович, доктор философии…
— Доктор Венского, Парижского, Берлинского и других университетов. Оба двоюродных брата, Чеслав и Вацлав Клиновичи, являются докторами всех этих университетов, а сейчас оба они приехали сюда, к нам, под предлогом посещения дяди.
— Откуда вы это знаете?
— Я видел сегодня обоих в девять утра в гостинице «Бык». Я отправился en фрак, en белый галстук, en темно-синие перчатки (брюки были эти же). Спрашиваю гарсона: «Пятый номер спит?» — «Умывается», — отвечает гарсон. Стучу в дверь… «Entrez!» Я прошу извинения, называю себя, оставляю две визитные карточки (обоим), упоминаю о вас…
— Как они выглядят? — спрашивает, немного взволновавшись, Дынцек.
— Один из них лежал в постели под серым славутским одеялом, а второй умывался глицериновым мылом.
— Ну, а физиономии, манеры?..
— Так я же говорю! Тот, что умывался, был в сорочке в шоколадную полоску. Возвращаясь из гостиницы, я тотчас купил три такие же у Гольдгляса.
— Но что они говорили?
— Ах, что говорили? Это уж мой секрет. Мне некогда его сообщить, потому что я должен спешить…
— Зачем? Уж не надеть ли цветную сорочку или уведомить город о том счастье, которое выпало на его долю? — иронически спросил Дынцек.
— Что это? Насмешка?.. — вспылил гость.
— Чистейшая правда, — сердито ответил хозяин. — Всех ваших почитателей покоробит прежде всего та легкость, с какой вы поддаетесь новым влияниям, а затем то, что вы совершенно безличный человек.
— Как? Что вы сказали?..
— Именно так! И самым ярким доказательством вашей безличности служит приобретение трех цветных сорочек только из-за того, что такие носит какой-то псевдофилософ, какой-то проходимец. Ха! ха! ха!..
— Он — проходимец? Я — безличный человек? — в негодовании закричал пан Дрындульский, самоуверенно засунув обе руки в боковые карманы. — Понимаю!.. Вы завидуете новым светилам, которые могут затмить вашу славу!
— Моя скромная слава не померкнет оттого, что вы сегодня в девять утра бегали в гостиницу и хотите надеть цветную сорочку.
— Действительно скромная! — прервал гость. — Какие-то три маленькие заметки о любительском театре, об эпидемии ветряной оспы у детей и…
— Неважно их содержание, пан Дрындульский! Во всяком случае, их не отклонили, как это случается по отношению к вам каждую неделю.
— Проходимец! Безличный человек! Прощайте, пан Диоген Файташко! — отчеканил элегантный гость, покровительственно кивнув хозяину.
— Цветные сорочки… визит в девять часов утра… en фрак!.. Прощайте, пан Каэтан Дрындульский! — процедил сквозь зубы хозяин и величественно указал гостю на дверь.
Так разрублен был гордиев узел старой дружбы, столько лет связывавшей двух самых известных людей в уезде. Зловещий сон Диогена сбылся.
Каждому беспристрастному человеку личность Диогена Файташко с первого же взгляда внушала глубокую симпатию и уважение. Черный костюм указывал на душу, охотно обретавшуюся под сенью кроткой меланхолии; золотые запонки на сорочке говорили о независимом положении; остроконечная, выхоленная бородка свидетельствовала о самостоятельности суждений, а густое оперение на голове являлось доказательством недюжинного ума.