Внезапно безо всякого предупреждения Teo прижал Мэттью к его отражению в зеркале. Выпучив глаза, с носом, скошенным на сторону, скользя зубами по стеклу и левой щекой, приплющенной к своей правой зеркальной двойняшке, Мэттью ловил ртом воздух так отчаянно, что со стороны можно было подумать, будто отражение делает ему искусственное дыхание.
Было очевидно, что Teo собрался изнасиловать Друга.
До этого между двумя юношами существовала некая граница, которую они всегда соблюдали и переступать не решались. С самого начала, по причине, уже давно ими позабытой, они почувствовали, что им следует ограничить свое влечение ритуальным поддразниванием, словесными унижениями и тому подобными вещами. Теперь, когда Teo собрался изнасиловать Мэттью, который уже предвкушал сладострастный восторг, хотя и прекрасно сознавал, что целью Teo было причинить ему боль и унизить, граница была нарушена обеими сторонами.
Изабель в молчаливом возбуждении от причудливого нового поворота событий наблюдала, как эрегированный член ее брата проник в узкий, заросший волосами проход между ягодицами Мэттью, который, отчаянно пытаясь освободить хотя бы один глаз от созерцания своего двойника в глубинах стеклянного хамелеона, строил такие отчаянные гримасы, что со стороны можно было усомниться, Мэттью ли отражается в зеркале или кто–то иной. С мучительным стоном, который мог быть вызван как болью, так и удовольствием, он безоговорочно капитулировал, приняв наконец ту роль, для которой был создан, — роль ангела–мученика, физически хрупкого и покорного, как агнец, ангела, обреченного на то, чтобы его ласкали и били, носили на руках и плевали в лицо, вызывая у любящих его желание защищать его и в то же время осквернять его невинность, которая и есть причина их любви.
Que reste–t–il des billet–doux,
Des mois d'avril, des rendevouz?
Un souvenir qui me poursuit…
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
Наконец молодые люди, собравшиеся в этом доме, пришли к тому, к чему стремились с того самого утра, когда уехали взрослые. Тео и Изабель воспользовались правом онаниста творить в своем воображении все, что ему угодно с кем угодно, и так часто, как ему угодно, — привычка, которая ведет к тому, что фантазии с течением времени становятся все ужаснее и ужаснее. Разница заключалась только в том, что Мэттью был не воображаемым, а настоящим. Но, мучимый и подвергаемый всем унижениям, какие только удалось изобрести его мучителям, он в то же время был предметом их любви. После каждого унижения его обнимали, обливая слезами, душили поцелуями, просили прощения в смиреннейших, подобострастных выражениях.
В этой смене пытки и ласки он вновь почувствовал то возбуждающее и униженное состояние, которое в ином виде испытал на авеню Ош.
Между тем большой мир, мир средних, заурядных граждан, которого они сторонились (как, впрочем, и он их), мир, который останавливался на пороге их квартиры, словно не решаясь переступить его, тоже, с какой точки зрения ни посмотри, не чуял под собой ног. Иначе как объяснить молчание телефона, внезапное шарканье множества ног по асфальту под окном спальни, так же внезапно сменяющееся абсолютной тишиной, постоянное завывание машин «скорой помощи», полиции и пожарных, несущихся во всех направлениях по ночному городу, и непонятные звуки, весьма похожие на взрывы, которые звучали так тихо, словно бомбы взрывались где–то под стеклянным колпаком.
Весь этот шум, приглушенный, слышный словно под наркозом, — так бывает, если прикрыть уши ладонями, а затем быстро отнять, — все эти шаги, сирены, взрывы, звон стекла, весь этот ад кромешный или светопреставление служили аккомпанементом к самому последнему этапу игры, во время которого Teo, Изабель и Мэттью предстояло, взявшись за руки, сойти или, скорее, вознестись в Ад.
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
Квартира безмолвствовала — тихая, глухая, как гроб. В воздухе витал тошнотворный запах. Сквозь плотные шторы спальни внутрь не пробивался ни единый луч света. Изабель растянулась вдоль кровати, свесив голову, так что волосы касались ковра, ноги прямые, как у висельника. Teo лежал, прижавшись к сестре; лицо его прикрывал непокорный локон. Мэттью сидел, скрестив ноги, на полу, свесив голову на грудь, причем и лицо и грудь были испещрены крестами, полумесяцами и кривыми завитками, как у дикого индейца, но вместо краски художник воспользовался экскрементами.
Тела трех молодых людей более не напоминали элегантную монограмму; их облик был скорее сродни призрачным, серо–зеленым существам, населяющим «Плот Медузы».
Ничто не удерживало более на сем берегу этих путников, пересекавших Лечу, воды которой были ничуть не чище, чем воды любой другой реки.
Умерли они или просто уснули, разбудить их не могли грубые звуки внешнего мира: шарканье ног по асфальту, завывание сирен, взрывы, крики, вопли, ликующие возгласы, удары, похожие на удары шара о кегли, скрип тормозов, свист и пение, которые звучали все ближе и ближе. Они были похожи на застигнутых волшебной дремой, занесенных пургой, погребенных под лавиной кокаина — ибо вечность уже укутала своим одеялом обитателей квартиры на втором этаже дома возле площади Одеон.
И тут внезапно улица, подобно Питеру Пену, проникла в дом через окно.
Маленький камень, выломанный из мостовой, разбил стекло, влетел в спальню, осыпав постель дождем осколков. Он опрокинул граммофон и разбил пластинку с песней Шарля Трене.
Они не были мертвы.
Через пробоину в виде звезды, образовавшуюся в оконном стекле, в комнату ворвалось холодное, туманное солнце. Шум, раздиравший барабанные перепонки, ослепительный свет и пьянящий воздух мгновенно преобразили комнату.
Они открыли глаза. Напоминая астронавтов, перемещающихся в состоянии невесомости, они неуверенно поднялись на ноги. Медленно они направились к разбитому окну, как будто их влекло туда потоком вырывающегося в космический вакуум воздуха, медленно перенося ногу и осторожно опуская ее на пол. Teo пошатнулся — Изабель подхватила его, Мэттью сбил на пол настольную лампу в стиле ампир, и колба лампочки беззвучно взорвалась при падении.
Они добрались до окна. Teo, отдернув шторы, отворил его и выглянул на улицу. И вот что он увидел, глядя на длинную, извилистую улицу.
Слева по направлению к площади Одеон, посреди наваленных куч булыжника, камней и обломленных ветвей деревьев стояли, выстроившись фалангой, офицеры СРС в шлемах, которые медленно и осторожно продвигались, напоминая всем своим видом римских легионеров. Их кожаные башмаки с хрустом крошили обломки, попадавшие под каблуки; руки в черных перчатках сжимали дубинки и ружья, заряженные резиновыми пулями, а металлические щиты образовывали нечто вроде известной детской головоломки, в которой на шестнадцать свободных мест приходится пятнадцать маленьких квадратиков. Продвигаясь, они перегруппировывались так, что новый щит немедленно занимал освободившееся место.
Посередине улицы над перевернутым автомобилем клубился дым. Кто–то водрузил на него похожие на детали детского конструктора чугунные решетки с волнистым узором, выломанные из мостовой.
Справа, разливаясь по асфальту, текла и колыхалась человеческая река, состоявшая в основном из молодежи. Люди шли, подняв в воздух сжатые кулаки, а вела колонну юная девушка в байковом пальто, совсем еще подросток, которая, уподобившись новой Пассионарии или Жанне д'Арк, размахивала красным флагом, трепетавшим и развевающимся на ветру.
Маршируя, они пели, бесстыдно играя на галерку, которая в данном случае состояла из почтенных домовладельцев, высыпавших на залитые солнцем балконы и после минутного замешательства начавших подхватывать слова, так что вскоре пела, в полном смысле этого слова, вся улица, наконец обретшая голос. И пели они, разумеется, самую прекрасную, самую вдохновенную песню, известную человечеству.