В противном случае... что может быть в противном случае, мы, читатель, ясно видим на примере хозяйничанья лингвистов в исторических источниках, вроде истории с «росскими» названиями днепровских порогов у Константина Багрянородного или именами русских послов из договоров с Византией X века. В первом случае диалектное скандинавское словечко «форс» мало того что вопреки своему основному значению — «стрежень, быстрина» — принуждено обозначать речной порог. Так оно еще и превращается в пределах одного абзаца в «форос» (Варуфо-рос), «фар» (Айфар) и даже «борси» (Улборси). В договорах же одно и то же звукосочетание «льф», опять-таки в одном документе «переходит»-де то в «лав» («Хрольф» — Ролав), то в «леб» («Ульф» — Улеб). Каждый из этих «переходов» с точки зрения языкознания выглядит убедительно, а обращать внимание на вопрос, как все они могли произойти в пределах небольшого текста не стоит. Еще меньше внимания они уделяют вопросу, когда успели произойти такие изменения — ведь законы, которыми их достоверность поверяют лингвисты, выведены на изучении многовековых процессов — в то время как и имена варягов-русов, и названия порогов записаны со слов самих носителей языка.
Этими вопросами должны были бы озадачиться историки, но они лишь, раскрыв, словно птенцы, рты, жадно сглатывают принесенные заботливыми лингвистами «толкования», не жуя — как же, «точная наука».
Но в одном критики исторической школы все же, безусловно, правы — ненадежная опора для историка былинные имена. Слишком изменчивы, многовариантны. И вовсе не обязательно самая ранняя запись сохраняет исходный вариант имени героя. Так, в самом первом изданном сборнике былин, «Древних российских стихотворениях Кирши Данилова», появляются Саул Леванидович и сын его Константенушко Саулович. Те же герои позднее, у Кириевского, появляются под именами Саура Ванидовича и сына его Саура Сауровича. Очевидно, однако, что это именно источник Кирши Данилова или кто-то из его предшественников и учителей по созвучию уподобил непонятные древние имена знакомым, православным. В некоторых записях былины о смерти Чурилы Пленковича боярин Бермята превращается в Ермила. Богатырь с вполне христианскими именем-отчеством Самсон Самойлович, что возглавлял киевскую богатырскую дружину до возвышения Ильи Муравленина, в других вариантах зовется Самсоном Колыбаевичем, а в некоторых записях сохранилось уж вовсе ничего христианского не содержащее Саксон Колыбаевич. Наконец, заглавный герой былины «Хотен Блудович» превращается то в Фадея, то в Фотея, то в Горденко, то даже в Котенко Блудовича. Какой простор для толкований и привязок по методу Рыбакова!
У исследователей западного эпоса таких проблем не возникает. Во-первых, католичество вовсе не требовало обязательно менять имя на греческое, латинское или древнееврейское, как требовало того православие. На Западе даже в святые попадали не только с библейскими именами (Фома Аквинский), но и с народными (святая Хильдегарда), и даже с прозвищами — святого Франциска Ассизского звали по-другому, а «Франческо», «французиком», острые на язык итальянцы прозвали паренька за его худосочное изящество и мечтательность. Во-вторых, не знал Запад и реформ вроде Петровских, когда некалендарные, народные имена превращались в «прозвища», изгоняясь из официального оборота. В результате если для, соответственно, британцев, немцев и французов Нового Времени имена Артура, Зигфрида или Роланда звучали как вполне свои, хорошо знакомые и родные, то для русских сказителей XVIII—XIX веков имена Хотена, Саура или Бермяты русскими уже не казались. Отсюда и потребность «переделать» во что-то привычное, узнаваемое. Обычно меняли по созвучию.
Но та же былина о Хотене опровергает взгляд на былины, как явление литературное, плод чьего-то «творчества». Ведь в таком случае это «говорящее», достойное озорного пера Баркова, имя-отчество главного героя непременно было бы обыграно автором. Но нет — богатырь изображен достойным человеком, отстаивающим честь оскорбленной матери и никак не «соответствующим» своему имени. И свидетельствовать это может лишь об одном — даже в таком частном вроде бы эпизоде, в описании вражды двух киевских придворных семей, сказители следовали не за собственной фантазией, а за традицией, в основе которой, скорее всего, лежал когда-то факт.
Путилов же вновь впадает в крайность, утверждая, будто в эпосе историчны лишь имена, «встроенные», мол, сказителями в какие-то более древние сюжеты. Простое знакомство с западным эпосом не оставляет от такого подхода камня на камне — ведь, скажем, в «Песне о Роланде» историчны не только имена императора Карла и его паладинов — Роланда, Оливье, но и основное событие, гибель Роланда с дружиной в Пиренейских горах в бою с сарацинами. В «Песни о Нибелунгах» и «Саге о Вольсун-гах» отражены не только имена реальных лиц — вождя гуннов Аттилы-Этцеля-Атли, его супруги Ильдико-Кримхильды-Гудрун, ее брата, короля бургундов Гунди-кария-Гунтера-Гуннара. Историчны и их связи, и факт истребления Аттилой бургундского королевского дома. Король Артур действительно существовал и сражался с саксами в битве при Бадоне. Так что, сколь ни ненадежны эпические имена, оставлять их вовсе без внимания историку все же не годится.
Соблазнительно рассматривать как средство определения возраста былины количество так называемой эпической фантастики. Одна загвоздка: а что считать этой самой фантастикой? В былинах про Садко или про Добрыню с Маринкой Кайдаловной для нас, конечно, фантастичны Морской Царь, ведьма Маринка со своим любовником-Змеем, превращающая богатыря в «Тура-Золотые Рога». Однако не только в Древней Руси, но даже и на Русском Севере времени собирания былин все это было никакой не фантазией, а самой что ни на есть заурядной обыденностью. Про то, как взывали к Морскому Царю знахари, как топили ему в жертву коней, я, читатель, уже рассказывал. Ладно, если только коней — вот на Кольском полуострове был случай, когда двое поморов, рыбопромышленников, повадились «кормить» владычицу реки Кицка, «Кицку женку», регулярными... человеческими жертвами! Да не ради спасения в бурю, как в былине про Садко, а ради постоянно обильных уловов, поставляемых братьям, по общему убеждению, именно этой властной особой.
Скорее уж сказочными, фантастическими были для сказителей, поморов да сибиряков, неправославное имя героя, сам неведомый Новгород, гусли.
То же и с былиной про Маринку Кайдаловну и Добрыню Никитича. Непривычное имя богатыря, гуляющего по неведомому Киеву с луком и стрелами, будто остяк или самоед, князь, правящий Русью вместо государя-императора, — одним словом, все то, что для нас сегодня является историчным и придавало в глазах сказителей и слушателей сказочный ореол. В то же время любой из них наверняка знал не одну историю про такую вот «еретницу, злу волшебницу» из соседнего, а то и своего собственного села, полюбовницу огненного змея, способную в сердцах оборотить прогневавшего ее доброго молодца загадочным и непонятным «туром» — если не кем похуже. Собиратель фольклора Н.Е. Ончуков писал когда-то: «Чудесное в былинах для печорца совсем не представляется чем-то особенным. Этим чудесным полна его действительная жизнь, мир, его окружающий, полон чудес и необъясни-мостей: в реках и особенно в озерах обитают водяные, в лесу — лешие, в собственном дому, за печкой, хозяйничает домовой, вокруг оборотни, ведьмы, шишки, колдуны, которые — рассерди их — и ныне обратят в гнедого тура».
С улыбкой вспоминаешь после этого попытки Проппа втиснуть мировоззрение сказителей былин в прокрустовы рамки «исторического материализма», объявляя оборотничество в них «поэтическим приемом», а веру в Морского Царя — утраченной.
И, наконец, с методом Майкова, с исследованием быта и отношений в эпосе, тоже не все слава богу. Именно реалии быта, частной и общественной жизни часто переосмыслялись певцами и «обогащались» всяческими анахронизмами. В западном эпосе, в той же «Песне о Нибелунгах», герои времен Великого переселения народов говорят о вассалах и сеньорах, носят не существовавшие до Крестовых походов звания вроде кухмейстера, сражаются на турнирах за честь прекрасных дам и, словно добрые католики, посещают церковь. В былинах это еще заметнее — наряду с чертами быта Киевской Руси и даже более древними там заметно сказывается и влияние более поздних эпох. Особенно явны следы времен Московского государства (казак, думный дьяк, голи кабацкие, стрельцы), но и Петербургская империя оставила свой отпечаток, как в сфере общественной (сенаторы, предводители, лакеи), так и особенно в бытовой (калоши, трубочки подзорные, проспекты, чемоданы и прочее).