У мистера Рейнода выражение лица было уверенное, довольное, но почему-то извиняющееся. Как будто он боялся, что я рассержусь. Но я не сердилась. Я не могла произнести ни слова. Я посторонилась и впустила его. Гудели инкубаторы. В сарае было тепло и темно – если не считать кроваво-красных ламп. Я помогла ему снять куртку. Он взял одно из яиц.
– Иди сюда, – сказал он.
Я подошла, встала за ним, прижалась животом к его спине, и он медленно повернулся ко мне, так и держа яйцо. Свободной рукой он взял мою руку и сомкнул мои пальцы на той руке, в которой лежало яйцо. Он сжал их так сильно, что яйцо треснуло. Вязкие и липкие белок и желток потекли между нашими переплетенными пальцами, он потерся своей рукой о мою, и яйцо склеило их. Мои пальцы скользили по его пальцам, наши руки были одним целым, и я уже не понимала, где его пальцы, где мои.
Я столько раз представляла себе, как он смотрит на меня в дрожащем свете красных ламп, но не думала, что мы так и будем стоять, не сводя глаз друг с друга; и вот он высвободил свою руку и расстегнул брюки, а потом снова взял мою руку, липкую от яйца, и положил на свой член. Я догадалась, что это член.
Раньше я никогда члена не трогала. Он водил по нему моей рукой, смыкал мои пальцы, как смыкал их только что на яйце. Это было даже приятно – член был теплый и бархатистый. Но немножко противно – противно втирать яйцо в мужской член.
Он прислонил меня к стене и начал целовать. Язык его извивался в моем рту. Слюна его напоминала по вкусу какую-то стариковскую еду. Печенку с луком, жареную рыбу. Она пенилась, и я чуть не поперхнулась. Этот человек – ровесник моего отца, подумала я. Живот его вдавливал меня в стену. Усы царапали кожу. Он был совсем не такой, как мальчики, с которыми я целовалась в школе. Он, наверное, догадался, о чем я думаю, потому что стал грубее, злее, задрал мне юбку, стянул колготки и протолкнул в меня свой член, и тот оказался вовсе не гладким, а шершавым и жестким. Я заплакала – это было больно и совсем не романтично, и я все думала, что член во мне вымазан яйцом.
Но я была и счастлива, потому что он хотел меня, хотел так сильно, что ради этого рискнул всем. Родители мои были совсем рядом, через двор. Где-то в темноте маячила наша школа. А я была важнее всего этого. Я одна могла заставить взрослого человека рискнуть всем, чтобы сделать то, что мы делали в теплом полутемном сарае, среди мирно гудящих яиц.
Свенсон откладывает рукопись в сторону, он будет великодушен, он исполнен решимости оценивать это лишь как литературное произведение. Интимные сцены всем даются с трудом, а эта, эта удалась… вот, например, интересная деталь– треснувшее яйцо. Какие фразы ему особенно понравились? «Я догадалась, что это член. Раньше я никогда члена не трогала». На полях Свенсон пишет: «Хорошо».
Он внезапно начинает задыхаться. Ну в чем дело? Где его чувство юмора? Где дистанция? Где широта взглядов? Зуба-то этот несчастный учитель музыки не ломал. Несчастный? Да он извращенец. Но зато удачливый.
Свенсон делает глубокий вдох, считает от десяти до нуля. Анджела его в виду не имела. Она к нему замечательно относится. Может, даже любит. Она знает, что он нисколько, нисколько не похож на этого мерзкого козла из ее романа. Она написала это до того, как они занялись любовью – или чем там они занимались. Она встала с кровати, а это уже было в компьютере. Она только распечатала готовый текст.
Ну и что такого? Да всем плевать, копирует жизнь искусство или подражает ему.
Только Свенсону не плевать. Для него это важно. Ему не хочется быть этим учителем.
* * *
Никто и не говорил, что легко проводить занятие через пять дней после того, как ты переспал с одной из студенток. Хорошо еще, Свенсон чуть-чуть подкорректировал память – организовал себе несколько провалов. Это дает ему передышку, возможность собраться и перестать сравнивать ту Анджелу – обнаженную, в одних ботинках – и эту, сидящую за столом в полном облачении: в кольцах, браслетах, шипованном ошейнике. Она будто вернулась к прежнему своему воплощению и похожа на маленького хорька. Она не дает классу забыть о своем присутствии – вертится, вздыхает, причем смотреть на нее при этом совершенно не обязательно, что очень кстати. Потому что Свенсон на нее смотреть не может, как не может смотреть и на Клэрис, и это существенно ограничивает его поле обзора.
А ведь идет занятие, которое в обычных обстоятельствах потребовало бы всего его педагогического, дипломатического и психологического мастерства. Сегодняшнее испытание заключается в обсуждении рассказа Мег Фергюсон, рассказа про мужчину, которого бросила возлюбленная – потому что он ее (по выражению Мег) «колошматил». В отместку он похищает ее любимую кошечку Миттенс, увозит на Манхэттен и выбрасывает с тридцатого этажа. В рассказе все фальшиво, все раздражает. Герои одномерные, выводы банальные до идиотизма, язык искусственный и примитивный. Вот такую идеологизированную белиберду могли бы выдать некоторые из его коллег, вздумай они взяться за перо. Отвращение его столь неизбывно, что он рот боится раскрыть.
Пресловутая курица из рассказа Дэнни хоть была мороженая. И вообще, это был рассказ о странной, но любви, а не о мужской жестокости, не о мести и убийстве, хотя там-то, может, и была мужская жестокость. Мальчишка не любовью занимался с той курицей – он ее насиловал, как учитель музыки в романе Анджелы насилует девочку, как отец насилует дочь в ее телефонно-сексуальных стихах. Вот что значит для этих детишек секс. Насилие, жестокость, инцест. Говорила ему Магда. И была права. Почему Свенсон ее не слушал?
На его счастье все остальные так глубоко задумались над рассказом Мег, что мук Свенсона не замечают. Даже Джонелл с Макишей, которые разделяют сомнения Мег относительно человеческой природы в целом и мужской сексуальности в частности, – даже их, наверное, несколько ошарашил эпизод, где злодей мечтает о том, как его подружка придет и обнаружит Миттенс, размазанную по асфальту. Дэнни и Карлос смотрят на Свенсона – будто надеются, что он посоветует им, как себя вести, чтобы не оказаться на месте Миттенс.