В лагере Кёнигсберг-на-Одере, куда ее переводят осенью, девятьсот женщин, кишащих паразитами, без сменной одежды по два сезона, на земляных работах при -25°, а вскоре и при -30°С (зима в Бранденбурге наступает в октябре), в одном лишь платье и тонком свитере до самого декабря, когда им швыряют дополнительную одежду: тонкое пальтецо, кружевное платьишко или непромокаемый плащ. Работы по выравниванию аэродрома, под сильным ветром, подчас валящим наземь. В другом месте группа женщин, запряженных в какой-то плуг, разрезает дерн на куски, которые еще одна группа переносит дальше; другие вырывают мотыгами из мерзлой земли рельсы для вагонеток; еще одна бригада, в лесу, в пяти километрах от лагеря, выкорчевывает деревья, грузит их на вагонетки и разгружает поодаль.
Возвращение пешком в лагерь, краткий сон в непросохшей одежде.
Единственная тарелка супа на весь день: на улице, на стройплощадке; стоя; на замерзшем дне солдатского котелка. Вечером кусок хлеба. Ничтожные придирки, лишь бы оставить без еды. Переклички, утром и вечером, с собаками и кнутами. Удары, плевки, пинки.
Перевод в Revier при температуре 40, и только вечером. Дизентерию не лечат никогда; язвы от авитаминоза перевязывают редко.
*
В июле 1944 года партизаны северного Ардеша, северной Верхней Луары и южной Луары неотступно преследуют немецкие войска, отброшенные к северу американцами и французами, в долине Роны и на проселочных дорогах, у долины Форез. Мы с матерью в горах, на перевале Траколь, границе департаментов Луара и Верхняя Луара. Все впятером селимся на ферме-кафе Баше: в двух мансардных комнатках; едим - топинамбуры, брюкву - в маленькой столовой с бумажными цветами, прилегающей к комнате, где теснятся крестьяне, дальнобойщики, лесничие, коммивояжеры. Мы много играем на лугу за фермой и на мощеном дворе перед ней; со старшими девочками хозяев, Маринеттой и Сильветтой. Вечером смотрим, как они доят коров в хлеву: блондинка Маринетта, с крепким телом, затянутым в корсаж, в хорошо выстиранном фартуке, дергает испачканное навозом вымя над ведром. Когда ведро наполняется, брызги молока блестят в полумраке на ее шее и хохочущем лице, в отсветах красного заката.
Днем мать ведет нас в лес напротив фермы, за дорогой: мне хочется задержаться у высокого пограничного столба меж двумя департаментами, поставить одну ногу в одном, а другую в другом и почувствовать разницу.
Вначале мы шагаем вдоль опушки этого леса, что видится и кажется нам бескрайним, это и впрямь весьма протяженные высокогорные леса, темный Тайяр с его главной вершиной Пифарой, 1381 метр. Водораздел между севером и югом страны, которую после утренних и вечерних рассказов матери о Земле обетованной мы начинаем воспринимать как Францию, Францию освобождающуюся.
С тропы вдоль опушки, внизу юго-восточного края этого большого массива пихт и каштанов, в двенадцати километрах, если двигаться по очень извилистой дороге меж поселками, в слегка мглистой дыре, мы видим нашу деревню с красными крышами. Мы входим в лес - следы партизанского бивака, поляны, пурпурные наперстянки, тритоны, - совершаем по две прогулки в день.
Наш отец поднимается каждый вечер, когда мы уже в постели. Часто по ночам на ферме звонит телефон, отец должен встать, одеться и уехать в угрожающую темноту, спуститься в городок или подняться выше по массиву.
Однажды под вечер в середине июля та сторона леса, что соседствует с деревней и которую называют Каштановой рощей, вновь загорается, как и каждое лето. С высоты мы видим пожар в гаснущем свете дня. Река, отделяющая внизу, в поселке, первые деревья этого леса от старых рабочих кварталов, построенных на воде, берет исток в лесу, на опушке, откуда мы смотрим на пылающую дыру. Служит ли это красное зарево, что постепенно уменьшается, сливаясь с закатом, для нас, для нашей матери предвестником затухания войны - по крайней мере, в этой части Европы?
20 июля, в день неудачного покушения на Гитлера[37] Филиппа ранят при Овер-сюр-Уаз: шесть пуль, в руку, грудь, ляжку, ногу и плечо.
Клотильду, одну из сестер нашей матери, активистку подполья, арестуют и бросают за решетку во «Френ».
*
В ходе наступления союзников в долине Роны наш дядя Пьер расквартировывает свою роту алжирских стрелков в нашем семейном доме в Сен-Жан-де-Бурне, где живет наша тетка К. со своими детьми: ее муж сбегает из лагеря для пленных офицеров в Германии, его снова берут в плен и сажают в карцер крепости Кольдиц.
Во время боев, ускоряющих отступление немцев и наступление войск «Свободной Франции», которым помогают местные партизаны, наша деревня под огнем: ружья, пулеметы. Нацисты, вместе с остатками милиции и французского гестапо, загоняют партизан в арендуемый нами сад. Нашего отца арестуют вместе с другими жителями городка, обыскивают, прижав к тыльной стене нашего дома; типография.
Почтамт, над которым мы живем, служит мишенью для немцев. Мы прячемся под кроватями в комнате девочек, в несгоревшей части Каштановой рощи или у нашей тетки Шанталь, выше в квартале Котавьоль. Наш дед Вианне сидит перед окном, выходящим в центр деревни. Пуля разбивает стекло в паре миллиметров от его большой седой бороды.
Из этого же окна мы видим, я вижу, как удирают члены муниципалитета, назначенные Виши, и другие коллаборационисты, в черных автомашинах, на северо-восток и на юг.
В конце августа генерал де Латтр[38] отправляется с Первой армией на освобождение Сент-Этьена: в преддверии боев множество детей эвакуируют из этого горнопромышленного города в деревни массива.
Один, на два-три года старше меня, - его имя звучит революционно, как и многие имена той эпохи, - приезжает к нам под вечер на автобусе.
Он спит в нашей комнате, на третьей кровати, играет с нами, у него очень мало одежды, но есть школьная блуза: он что, из выживших учеников школы Тарди в Солнечном квартале, разбомбленном союзниками, где погибло шестеро детей? Мы пахнем деревней, лесом, травой, пихтой, свежестью: молоко, навоз, кофе, мы очень быстро распознаем его городской запах, дух рабочего квартала.
Мать ведет нас гулять по холмам вокруг деревни. С матерью мы показываем ему природу: растения, ящериц, птиц, лягушек, воду; а с ним наедине вытаскиваем из земли червяков, ловим кузнечиков и самых мелких съедаем живьем. Иногда, если удается стащить из кухни спички и коробок с остатком серы, пока не видит мать, лежащая в шезлонге под пихтами, мы поджариваем на земле маленьких слизней и черных муравьев, которых пожираем у него на глазах. Мы придумываем испытания: пробраться сквозь заросли ежевики, подойти к гадючьей норе у задней, восточной стены сада, пробежать с открытым ртом сквозь рой мошкары; или грозовым вечером - гром с заводской стороны, выше по течению - поваляться на грядке молодой крапивы. Молнии, гром, мельтешение насекомых, сырость от горной реки и крысы; кошачьи вопли на бетонной урне по ту сторону набережной; мы толкаем мальчика перед собой в крапиву и сами валяемся вместе с ним, а он кричит, плачет, отбивается. Мы поднимаемся уже с сыпью на коже, на ляжках, коленях, руках, шее, и бежим в верхнюю часть сада, где рядом с фонтаном в простую бочку стекает вода из горного родника, которая, выливаясь из отверстия внизу, орошает сад, мы входим в теплицу, куда садовник складывает свой инвентарь, свои овощи и цветы; на случай осиных и пчелиных укусов он хранит здесь пузырек с уксусом, заткнутый тряпкой. Мы обмазываемся уксусом, но внутри у меня уже боль сильнее укуса, ощущение, что я совершил самую большую, самую непросительную жестокость на свете; и главное, над самым слабым для меня тогда существом, сыном рабочего, спасающимся от бомбежки, беженцем; общественное преступление и нарушение слова, данного матери, которая просит нас после приезда ребенка взять его под свою защиту. Я поднимаюсь в квартиру к полднику, а затем, пока мать не видит, снова спускаюсь один, сажусь, переворачиваюсь и ложусь ничком в крапиву, и затем даю себе слово возвращаться сюда каждый день своей жизни, то есть завтра, послезавтра... Я слышу, как машина отца проезжает арку под нашим домом, разворачивается во дворе и становится капотом к выходу. Я встаю и прячусь в одном из шалашей справа в глубине: опасаясь не того, что отец застанет меня одного в саду, а того, что он увидит, как я умерщвляю свою плоть, ведь никто, кроме ока Господня, недреманного в ту пору, не должен видеть этот акт наказания и искупления. Наиболее значительные поступки должны оставаться тайными. Что я мог бы сделать для этого ребенка, дабы загладить причиненную ему жестокость? Какой любовью его пронизать?