– А где дочка, Клавдия Георгиевна? – спросил Брюханов, останавливаясь у книжных полок и листая какую-то книгу.
– К брату Семена ушла… Аглая забрала ее на несколько дней. Няня их старая у Анатолия Емельяновича вот уже который десяток лет живет. Теперь Ольгу балует, спасу с ней нет. Вы разве Пекарева-старшего не знаете, главный врач психиатрической больницы, – сказала она. – Очень любопытный человек, девочка к нему привязалась.
– Как же, с месяц назад приходил ко мне, напористый товарищ, – Брюханов улыбнулся. – Вынь и положь ему новый корпус.
– Очевидно, надо, вы прислушайтесь, он редко просит, он в этой больнице со дня основания. Все там на нем держится. – Клавдии легче было говорить о постороннем, и в голосе ее зазвучали уверенные грудные ноты. – Вот не женился только… Давно хотела вас спросить. Почему вы один? Простите, мужчины не любят отвечать на такие прямые вопросы.
– Пожалуй, на этот вопрос прямо трудно ответить, – отозвался Брюханов, отгораживаясь от ее напористого любопытства и в то же время внутренне закипая, не следовало приходить сюда, его тянет к Клавдии. Пекарев здесь совершенно ни при чем.
Клавдия с неуловимой, мягкой насмешкой глядела на него, словно ободряя, ну же, смелее, смелее, Брюханов, читал он ее невысказанные мысли, откровенность за откровенность, что же вы? Она ждала его признания, и Брюханов поразился ее внутренней нечуткости и тому, как легко она переходила из одного настроения в другое; неожиданно он снова с досадой подумал о Пекареве, н-да, с такой женщиной не очень-то крылья расправишь. Но ведь хороша, и знает это.
Словно угадывая его мысли, Клавдия засмеялась, влажно блестя плотными, слитыми зубами.
– Знаю, знаю, Брюханов, уже и осудить готовы. Как мы самих себя боимся, естества своего, ходим, точно в броне, попробуй достучись до сердца. Вы момента боитесь, Брюханов, а условности для истязания друг друга всего лишь люди придумали.
Черт возьми, действительно, рядом с ней исчезали всякие условности, это ощущение возникло в нем с самого начала, когда он впервые увидел Клавдию; в нем шевельнулась тогда неосознанная тревога, острый холодок; приятно, когда нравишься красивой женщине и знаешь, что женщина не станет долго противиться… Мысль эта, как разлагающее зерно, запала в него и тлела, то затухая, то разгораясь, и вот теперь… почти вплотную со своим лицом он видел ее глаза. «Не надо, не надо, только не будь грубым, не оттолкни, не обидь меня, а больше мне ничего не надо, – со стыдом и болью молили эти глаза. – Больше и в самом деле мне ничего не нужно Просто мне давно хочется прислониться к кому-нибудь сильному, здоровому и ни о чем не думать, ничего не бояться, ты не оттолкнешь, не обидишь меня, я знаю, я так давно ждала тебя», – говорили ему эти глаза, и Брюханов больше ни о чем не думал; и Клавдия безудержно, безраздельно отдалась на милость подхватившего и понесшего ее течения; бессвязные, лихорадочные мысли рвались, ведь это только один момент слабости, и больше ничего, ни о чем не думать, прочь, прочь, все потом, после, хоть на мгновение раствориться в этом несущемся потоке…
Несколько дней Клавдия провела точно в лихорадке, не замечая ни отсутствия дочери, ни беспорядка в квартире и втайне ожидая прихода Брюханова и боясь этого. Она бесцельно ходила из угла в угол, останавливаясь и прислушиваясь к каждому шороху, к каждому звуку на лестнице. Брюханов не приходил. Вот и хорошо, хорошо, думала она, в жизни только что произошел обвал, какая-то грозная лавина копилась год от году, а затем взяла и рухнула, и в душе словно не осталось тяжести, грязь и злобу унесло, и все очистилось; вместе с тем прорезалось и росло чувство непоправимости, потери очень дорогого, необходимого, и Клавдия твердо знала, что ничего ей не вернуть, В то же время она ни о чем не жалела, и доведись ей прожить снова эти минуты, она бы не колебалась; стоило ей закрыть глаза, как прикосновение тяжелых, властных, незнакомых рук заставляло ее вздрагивать и зажигать свет; тяжело дыша, она тоскливо прислушивалась; одиноко, как в глухом подвале, из крана капала вода.
В четверг утром Клавдия встала, по своему обыкновению, рано, вымылась, тщательно уложила волосы в высокую прическу и принялась за уборку квартиры (вечером должна была вернуться дочь), методично убирая комнату за комнатой и не пропуская ни одной щели; в кабинете мужа хлестнула мокрой тряпкой кошку, попавшуюся ей под руку, кошка от неожиданности опрометью метнулась прочь, а Клавдия, сдерживая слезы, опять принялась орудовать тряпкой.
Брюханов в это время был далеко от Холмска; трясясь в стареньком «газике» на заднем сиденье, он перебирал в памяти события последних дней. О Клавдии он запретил себе думать, слишком неожиданно все произошло, и он теперь оценивал пережитое посторонними, беспощадными глазами. Он чувствовал глубокую потребность беспощадно взглянуть на все и в другом, тяжком для себя деле.
Оттягивать дальше уже невозможно, нынче он поедет к Захару Дерюгину; при мысли о Захаре всегда появлялась тупая боль и кожу охватывало жаром, точно ему в лицо швырнули пригоршню грязи. Машину сильно тряхнуло, Брюханов стукнулся головой и поморщился. Переплела их судьба с Захаром, никуда не денешься, мог бы и раньше выбраться, но, видно, время не приспело. Ну хорошо, попытаемся идти от логики, хорошо, сказал он себе, допустим, я был неправ. Но кто и когда предрешил, чтобы один человек всю жизнь отвечал за поступки другого, уже взрослого, отца четверых детей? Где записано, что он, секретарь райкома, с массой забот и дел, должен был уговаривать и доказывать Захару, что тот поступает нехорошо, не по совести, при живой жене живет с другой у всех на виду, будучи председателем колхоза? И эта история с партбилетом!
Он взглянул в затылок шоферу, распахнул полы пальто, в машине было душно; мысль о Клавдии заставила его еще более помрачнеть, он полез за папиросами и долго чиркал спичкой, прикуривая, надо будет позвонить ей из Зежска. «Глупо, глупо, – подумал он, – не хватило тогда у меня с Захаром обыкновенной житейской мудрости, терпимости не хватило». Хотя почему он должен все брать на себя? Как он мог удержать Захара от опрометчивого шага с партийным билетом? Откуда он мог знать, что тому вожжа под хвост попадет; разумеется, у каждого есть нервы и каждый может сорваться, но почему за это должен отвечать кто-то другой? Только потому, что они с Захаром Дерюгиным в молодости тряслись в седлах рядом и рядом же, захлебываясь встречным ветром, ходили в атаку? «И потому, потому, – одернул Брюханов самого себя, – но не только потому. Ты же сам знаешь, что удели ты Захару Дерюгину чуть-чуть больше внимания (а это было в твоей власти), и не было бы такого срыва, не было бы этой знобящей трещины в собственной душе. Ты мог и должен был это сделать, – повторил он с угрюмым озлоблением к себе, – ты не в состоянии был уследить за каждым в отдельности в районе, но Захар Дерюгин – это не каждый».