– Нет, мамаша не просила, – сказал Иван по-взрослому, тихо и спокойно, и по-прежнему почему то продолжая глядеть на веревку, которую отец машинально комкал в руках. – Я вот о чем, батя… Петька Бобок в городе в воскресенье был, его отец взял, говорит, что объявление на заборе читал, в четыре военных училища в Холмске ребят берут. Мне недолго осталось…
– Подожди, подожди, как это – недолго. Ну что ж, давай поговорим, – отозвался Захар, со смутным волнением и интересом присматриваясь к сыну и замечая в нем все новое и новое, неизвестное для себя, и стараясь припомнить хоть что-нибудь из прошлого, что как-то связывало бы их, и не мог этого припомнить. Он подумал, что сын конечно же знает и о нем, и о его отношениях с Маней, в его годы и он обо всем таком уже знал, и наконец опустил глаза, засуетился, стал собирать веревку в кольцо, связал ее и отбросил в угол. – Хотел вот кое-что поправить тут, – неразборчиво пробормотал он, – ладно, найдется время… Строиться начнем с весны, – неожиданно хрипло от волнения сказал он, – завтра пойду в сельсовет, о лесе потолкую с Михалем… А что в училище куда… так что ж, это хорошая думка, давай, Ванька, давай расти… Да ты послушай, это же хорошо, в училище, а примут?
– Примут, Бобок говорит, с восьми классов объявлено, – сказал Иван, в свою очередь глядя на отца во все глаза и неосознанно жалея его сейчас за какую-то неизвестную слабость и суетливость. – Ты, батя, не думай ничего такого, я ведь так, я ничего, – неожиданно вырвалось у Ивана, и он мучительно ярко покраснел, потому что увидел неожиданно благодарные, какие-то светящиеся глаза отца, устремленные к нему в смятении.
– Ты о чем это, о чем? – пробормотал Захар и встал, сутулый и сильный, неловко затоптался на месте. – Ты о чем это, Иван?
– Да ни о чем, батя, я так, так, понимаешь, мне показалось… вроде ты как виноватый глядишь, а я ничего. |
– Ты это потом поймешь, Иван, – напряженно, как взрослому и равному, не опуская благодарных глаз с сына, сказал Захар, все время боясь, что сын отвернется, но Иван глядел смело, и пришел момент, когда все рухнуло и смешалось; Захар как-то косо, словно его душило, повел головой, задавил звериный всхлип, заплакал и затем, не стыдясь горячих слез, ползущих по заросшим щекам, помимо воли, шагнул к сыну, притянул его к себе и прижал во всю силу, и Иван, подняв к нему изумленное, надломленное лицо, тоже заплакал от какого-то прошедшего по всему его телу счастья и, стыдясь своих слез, не мог оторваться от отца, впервые на его памяти обхватившего его руками.
– К весне мы тебе как-нибудь сапоги соорудим, – сказал Захар, положив ладонь па лохматый затылок сына и больно прижимая его щекой к плечу, потому что он не хотел в этот момент, чтобы сын увидел его лицо. – Знаешь, такие жениховские, гармошкой, идешь по улице – поскрипывают…
– Лучше матери что-нибудь, – отозвался Иван глухо, со врослой рассудительностью. – Аленке надо, девка… А мне зачем сапоги-то, до училища дохожу, там в казенные обуют…
– Все будет, Иван, и им хватит, в этом году трудодень будет хорош, – сказал Захар Дерюгин хрипловато, в подъеме ожесточения и радости перед каким-то еще небывалым и еще не вполне ясным ему прозрением. – Ты на меня сейчас не гляди, у каждого слабина может подступить. А род наш, Иван, дубовый, в землю на версту кореньями прошел, главный корень пропадет – ничего, другие в свой черед ветвиться начнут, матереть. И так пока земля стоять будет, Иван, и все это во тьме, без громкого шума да голосу. Земля, Иван, великую силу имеет. Гордость свою под ноги никому не кидай, люди, они тоже разные, бывает кому сладко раздавить да на подошвах разнести, вот о чем всю свою жизнь помни, Иван! Нам бояться нечего. – Захар говорил, и слова к нему приходили какие-то дорогие и складные, и понимал он их сейчас сердцем, и хорошо и больно ему было, что рядом – сын, стоит, замер; пусть он всего не поймет, дело не в этом. – Тебе, сынок, еще топать да топать, шлях твой в зарождении. Встретится и такое дело, будешь любить его больше себя, никому чужому не давай в середку влезть… Друзья найдутся, сынок, души будешь не чаять в них, а при первом трудном деле они тебя легонько да незаметно не в ту сторону и толкнут… в грязь да в болото. Выбирай себе друзей не по выгоде, по сердцу выбирай, Иван! Враги будут у тебя, не жмурься, бей прямо, не жди, не ударишь первым, самому в провал лететь, сынок…
Захар отодвинул от себя сына, потому что мог теперь спокойно и прямо глядеть в лицо ему; пронзительный взгляд отца смутил Ивана, и он промолчал.
Они вышли из сарая, рыжее мартовское солнце понемногу топило старый, слежавшийся снег, наполняя глаза густым сияющим светом, и оба они, и отец и сын, почувствовали первое, тяжкое дыхание близкой весны.
В ту же самую весну, когда строительство большого завода под Зежском набирало силу и держало в напряжении всю округу, Аким Поливанов как-то в разговоре со своей женой Лукерьей в раздражении попрекнул ее беспутной дочкой, чего Лукерья, баба покладистая, но горячая («с затинком» – говорили о таких в Густищах), стерпеть не могла.
– А ты чего меня коришь? – спросила она голосом, близким к большому крику. – Чего, чего, батюшко? Ты ей отец али как? Али ее ветром надуло? Ты меня какую взял, забыл уже по старости али как? Я тебя после венца только подпустила, хоть и раньше головушку у меня мутило от тебя, кудластый идол! Вспомни, как мучился, облапишь бывало, сожмешь, белый свет колесом. Ан нет, ай нет, ничего у тебя не вышло, чего же ты в укор? А может, от вашей это породы у нее?
– Как это – от нашей? – оторопел Поливанов. – Мели, мели, баба, да удерж знай. Ты – мать, приглядывать было надо, а не лясы точить у горожи!
– Приглядишь за девкой, коль она сама за собой недоглядит. – Лукерья сморщилась, на всякий случай заплакала, утираясь ладонью. – Знать, доля ее такая несчастная вышла, все под богом. Что он назначил, тому и быть.
– Бог! Бог! – рассвирепел Поливанов, выкатил глаза. – Ваше бабское окаянное племя что хочешь богом заткнет. Чего ей, скажи, не пойти за Волкова, ну, вдовец он, двое детей, ладно, а чего ей-то ждать? Мужик в силе, тридцать семь лет, он со всей душой к ней, видно же, не слепые. Что она тебе говорит?