Литмир - Электронная Библиотека

— Алло, — прозвучало в трубке самоуверенно и аристократично.

Феликс топтался в носках и молчал. Странно, но с той самой ночи у реки, с тех давних пор при встрече с Диамарчиком он ощущал сосульку в горле и на мгновение терял голос и замолкал. Диамарчик стал располневшим Дмитрием Сергеевичем с валидолом в кармане. А Феликс все слышал звон плетущей нескончаемую косу речонки.

— Ну, что за причина молчать?

Феликс откашлялся, а далеко в кабинете возликовал Диамарчик.

— Понял, брат, понял, — обрадовался он, — значит, ты уже слыхал, небось поздравить брата пожелал с великой победой, ведь твой брат награжден орденом, да каким! — Ле-ни-на.

Феликс молчал.

— Братишечка, ты? Ну, чего молчишь? Ну, как твоя рыжая? Брось ты эту стерву.

Феликс молчал.

— Братишка, это счастье, что она сгинула.

— Диамар, — сказал Феликс.

— Не Диамар, а Димитрий я, Ди-ми-три-й — сколько можно повторять?

— Диамар, — упрямо повторил Феликс и понял: и Диамарчик ждет, как пред, как зам у себя на фабрике ждут, когда его бросит Натали, и они все, конечно, правы, а вот я не прав, потому что они умные, а я дурень. Он заговорил со страстным напором об островах в океане, о святом Лаврентии, о великом канадском художнике Алексе Колвелле, которого не только Феликсу, но и Дмитрию Сергеевичу жизненно необходимо посмотреть. Он говорил о европейском искусстве, об импрессионизме и о сюрреализме, о Сальвадоре Дали, о «Горящей Жирафе», которую Диамарчику посчастливилось посмотреть в Испании. Там, в кабинете, Диамарчик, конечно, плаксиво стиснул веки, воспринимая слова «импрессионизм», «кубизм» как ненавистный бред, да и как иначе, когда на груди сияет новый орден, а тут непонятное и мерзкое «кубизм».

Но Феликс продолжал говорить, чтоб разозлить, чтоб Диамарчик оскорбился, затем он оскорбит и сам, и через время, виноватый, добудет репродукции Алекса Колвелла. Феликс поговорил еще о Поллоке, о его «Проволочной симфонии» и замолчал. В трубке тоже помолчали, и наконец Диамарчик подозрительно спросил:

— Слушай, а может, этот самый твой Колвелл вроде какого-нибудь Пикассо? Ну, на какой хрен тебе этот иностранец? Ну, попросил бы репродукции Айвазовского иль, скажем, Репина.

Феликс молчал.

— Ну, брат, с тобой не соскучишься. Пойми, все в жизни просто, все на поверхности, а про этих самых Пикассо сами же художнички и придумали. — Феликс молчал. — Они как поэты уж очень вонючи. — Феликс молчал. — А молодцы китайцы, они провозгласили: пусть расцветают все цветы, ну, они и повсплывали, эти самые Пикассо, у которых не поймешь где голова, а где задница, они и повысовывали головки, но их тут же и поотворачивали. Молчишь?

Сквозь стены и расстояния Феликс видел до мельчайших подробностей, как там, в кабинете, Диамарчик стискивает два пальца и вращает ими, как когда-то в детстве отворачивал голубям головы.

— Я, брат, когда был в Испании, благодаря тебе день проторчал перед этим самым твоим Сальвадором Дали, все думал. И что? Мракобесие, голова дыней, подпорка под ней — издевательство над людьми… Посмотри наших — персик так персик, с другой стороны пощупать охота. Нет, брат, я соцреалист. — Феликс и на этот раз промолчал. — Братишечка, а ведь я тебя люблю, знаю, знаю, ты там писательствуешь, так вот я тебе из Парижа настоящую писательскую ручку привез, посмотришь, две девочки, одна блондиночка, другая брюнеточка в купальниках, а повернешь ручку — голенькие, в чем мать родила! — Феликс молчал. — Ты, брат, убеди меня, что этот твой Алекс действительно художник, и я добуду…

— Не пускайте Дуньку в Европу, — не выдержал Феликс, — хоть она и с орденом.

— Что? Опять Дунька? Опять смех?

— Стар ты и провинциален, братец, может, тебя и раздражает Пикассо, а мне приносит истинное эстетическое наслаждение, пойми — я ведь урожденный Снежко-Белорецкий.

На другом конце города, в кабинете, средь дубовых панелей, ковровых дорожек, красно-суконных столов почему-то гневно-матерно звучало имя канадца Алекса Колвелла. Феликс отвел трубку, и опять в глазах встали темная стена телеграфа и заросли чертополоха. Зажурчала речонка, плетущая свою нескончаемую пенистую косу.

Когда клекот в трубке утих, Феликс приложил ее к уху и услышал отходчивое сопение Диамарчика:

— Что, брат, здорово я тебя разнес? — спросил Диамар.

— Уж слишком ты груб и провинциален, Дмитрий. Современный мэр поостерегся бы чернить и самоутверждаться за счет великого Пикассо — культура не та.

— Ладно, убедил. Когда в сауну с ледяным пивком пойдем или на кухоньке с кружечками посидим?

— Не получится, не вынесу, вообрази только себе: за окном густо-зеленая ночь, и город белый расставит, словно черепа, дома свои, ни дать ни взять Эль Греко, вид Толедо, а передо мной ты, с кружкой с пеной и словесной скверной, будешь заслонять пейзаж.

Феликс положил трубку, зная, что Диамарчик любит его и простит все и, конечно, добудет репродукции. А вот никто на свете не догадается, что он, Феликс, презирая себя, мстит ему расчетливо, жестоко за ту далекую лунную ночь, за Лельку в бурьянах у телеграфа.

Как великого праздника ждал Феликс репродукцию Алекса Колвелла. Лежа на кровати и мыслью пребывая далеко в мастерской художника, он не желал ни думать, ни говорить с Натали, и она, поднимая голову от шитья, удивленно и внимательно глядела на Феликса. Наконец в полдень робкий стук сбросил с кровати, и он, забыв, что лишь в трусах и майке, распахнул дверь. Седенькая старушка прижимала к груди книгу и, словно мышка, глядела снизу вверх близко посаженными глазами. Феликс метнулся в комнату и уже в брюках принял книгу и выслушал наставление. Старушка оказалась из тех полунищенок, которые днем и ночью хранят свитки, книги, полотна. В войну замерзали сами, но отапливали хранилища, грызли корки, но за свои скудные средства стеклили окна и чинили стеллажи. Они не прятались в бомбоубежища, чтобы не оставлять полотна без присмотра.

Старушка отказалась от чая, и Феликс заперся в ванной. Следуя наставлению, вымыл руки, а когда ком в горле исчез, раскрыл канадское издание. От репродукции с картины Алекса Колвелла Феликс пришел в восторг. С палубы ослепительно белого океанского лайнера прекрасная дама прямо в зрителя нацелила черные окуляры бинокля. Рядом с ней, тоже лицом к зрителю, сидел ее седовласый друг. Он был как бы слеп. Держа бинокль, дама локтем загородила ему глаза.

Феликс понял все и бродил взглядом по великолепно выписанному лайнеру, по синему знойному небу и чайке над рубкой, ощущая нацеленные на себя черные трубы бинокля и то испытывая высшее наслаждение, то краснея от неестественности, будто за ним, раздетым, кто-то подсматривал, но не мог захлопнуть книгу. Так вот ты о чем, Алекс Колвелл, вот кто восхищает Натали, и она проигрывает свою пластинку теперь уже на пароходе.

Феликс приоткрыл дверь и увидел ее. Ишь, вышагивает, словно победитель в чужой стране, под взглядом мамы, среди чужих кумиров и богов. Пусть плывет ее пароход к «режу» в Сочи. Там еще цветут магнолии, пусть наслаждается стихами, написанными для нее. Пусть Алекс Колвелл уведет ее на острова и ей там будет чудесно. Пусть получит свою полную порцию удовольствия и ни крошкой меньше в своей распрекрасной жизни, а вот Павлику, братику Верочки, этому удивительно красивому с зелеными миндалевидными глазами и чуть приоткрытым горьким ртом немому мальчику, что отмерено ему, господин Алекс Колвелл? Прелестная дама молчала, не опуская своего черного бинокля. Феликс завернул в газету книгу, вышел из ванной и наполнил рюмку. Чемодан и сумка были уложены, выглаженное платье ожидало на стуле. Значит, в этом платье она предстанет перед ним. Вся в белом. Конечно, сумка на плече и голубой блейзер внапашку, а поверх огненная копна. Неплохо. Дама прекрасна, прекрасен и белый пароход, и обстоятельства великолепны; с дикого полуострова — в Сочи. Из любви в любовь. Так-то, господин Алекс Колвелл. И каков же был его восторг, когда Натали отвернула от зеркала лицо, и ее веки, намазанные кремом, словно бинокуляры, мерцали перламутром.

92
{"b":"225765","o":1}