— А вот Вера, моя Вера никогда бы так не поступила, понимаешь, врут, — жаловался он изумрудному паучку в серебристой паутине, — лгут казнокрады, — и страстно желал, чтобы Нудельман оказался прав, чтобы наконец они приехали, чтобы разогнали сброд.
Но солдат вернулся, и Феликс отметил: кеды удачно сбыты в Манькином магазинчике — в кульке банка, бублик и бутылка. Парень не промах, но чекистом от него и не пахнет.
Второй сержант был весь в саже, около него вертелась, меняя наряды и все увеличивая декольте, Акралена Петровна.
Наконец вечером сержант в гражданском костюме с чужого плеча перемахнул у кочегарки через забор. В такси за углом его поджидала Акралена Петровна. Двое молодых то стояли часовыми у машины, то слонялись по двору, то, раззявя рты, разглядывали «Ганса», слушая его утробные удары, то спали в кочегарке на скомканном матрасе — солдат спит, служба идет.
Феликс все-таки отметил, что Нудельман сорок минут находился на складе, а всей фабрике было известно: Нудельман и кладовщик-философ — враги. Потом философ выкатил тачку с ржавым хламом, пересек двор и вывалил хлам в кучу металлолома рядом с пожарным бассейном, потом и лысоголовый, и босой долго копались там в крапиве.
Это более удивило: Феликс знал, философ — редкий скряга, по всей фабрике отыскивал утильные детали и как навозный жук волочил на склад. Однажды на складе Феликсу приглянулся ржавый болт. Философ не дал. Дерьмо под забором нашел и жмет — обиделся Феликс. На что философ заметил: «Дерьмо оно так и есть дерьмо, когда под забором лежит, а вот попало на полку в склад — оно уже не дерьмо, а вещь, имеющая инвентарный номер». Это было все, что высмотрел Феликс.
На другой день Феликса, всячески избегавшего встречи с военными, в проходной взял за локоть капитан.
— Ты что, механик, сторонишься меня? — обиженно спросил он. — А как же наш разговор? Или под винцо сболтнул? А я поверил тебе, и очень заинтересовал ты меня историей с этой девушкой.
Феликс оправдывался, что-де не успел… много работы.
— Тебе надо встретиться с ней, очень надо, и ты обещал ей кое-что вернуть, так верни, нельзя обманывать девушку, — крепче сжимая локоть, внушал капитан.
— Сегодня же и пойду, — сказал Феликс и почувствовал такой страх, что усомнился в словах своих и в то же время заликовал. Капитан повеселел, пожурил, что-де мало нас, фронтовиков, осталось и надо держаться вместе; пожелал «ни пуха» и, подтянутый, чисто выбритый, лихо откозырял и уже с улицы крикнул, что уезжает и вернется через три дня.
Феликс не пошел к Вере ни в тот, ни на другой день, а, убеждая себя, что это очень важно, продолжал выслеживать военных. Лишь на третьи сутки он сказал себе: больше не могу, пусть сегодня Вера захлопнет дверь передо мной, и все встанет на свои места.
Вечером он стал готовиться, как к Страшному суду, но был спокоен и решителен. Он поразглядывал себя в зеркале, удивился, что стал худ и бледен, а под глазами синяки. Ты просветлен, улыбнулся он в зеркало, ты исстрадался, ты поползешь на коленях и вымолишь прощение. Ты отнесешь ей свой роман, попросишь перепечатать, и это будет поводом, а деньги до приезда капитана ты вернешь. Диамар с удовольствием даст в долг. В зеркале он теперь видел себя ловким и удачливым. Слишком ты розовощек, сказал он своему отражению, и опять пришла мысль о докторе, и Феликс долго стоял, упершись лбом в косяк. А за окном прошел дождь, закатное солнце светило в щель из низких фиолетовых облаков, омедняя их пухлые животы, и город, словно отлитый из меди, лежал как на подносе, и вместе с капитаном и фабрикой, вместе с живыми, отплясывающими чарльстон, вместе с мертвыми в гробах, уж отплясавшими, уплывал, как показалось Феликсу, из-под ног его.
Феликс заспешил. Он принял ванну и долго сомневался, надеть похоронный костюм или идти в джинсах. Он надел джинсы.
Под балконом, лаково-мокрый, стоял его «запорожец», но он сказал: я пройду весь путь пешком. Его плечо отяжеляла сумка, и было приятно нести к Вере многолетний труд. Он шел кривыми закоулками, радостно удивленный тем, что прожил жизнь в этом городе, а здесь нога его не ступала и он идет новой дорогой к своей Вере. Временами накатывал страх, ведь не может же быть он, Феликс, счастлив. Веры, конечно, не окажется дома, а если дома… то и доктор уже в гостях, и они пьют чай с малиновым пирогом, а перед ним, Феликсом, закроется дверь. Эта мысль сделала его несчастным, у церковных ворот он схватился за железо ограды и с закрытыми глазами переждал ослабевающий приступ страха. Он нашел в себе силы отворить калитку и войти в беленький церковный дворик и, сняв берет, направился к старому дому напротив церкви, к двери резной, чуть приоткрытой. Господи, сделай так, чтоб было все хорошо, попросил он, нажал на звонок и ждал, разглядывая окно в белотюлевой занавеси и серого кота на подоконнике, лениво щурившегося, а рукой нашаривал железо.
— Войдите, открыто, — услышал он из глубины комнат, и этот голос лишил его остатка сил. — Открыто, — услышал он ближе, и легкие шаги, и Вера, с миской в руке, в зеленом переднике, в завязанной крест-накрест белой шали, с компрессом на горле, встала в открытой двери.
— Это вы, Феликс? — спросила она, и не было ни тени замешательства на спокойном ее лице. — Дверь открыта, заходите, туфли снимать не надо.
Он миновал сумеречный коридор и, вдохнув запах чего-то пригорелого, встал на пороге комнаты.
— Присаживайтесь, — пригласила Вера. — Папа в церкви, Павлик гуляет, а я оладьи пеку, да вот немного пригорели.
Он не слушал ее, отыскивая что-то важное, волнующее его, нашел и уже не мог отвести глаз. Это были золотистые мандарины в вазочке на старом буфете.
— Кто? — спросил он. — Кто принес мандарины? Ведь должен был я.
— Угощайтесь, — сказала Вера и поставила вазочку на стол, — я болела, а больным обязательно приносят мандарины.
— А где пианино, они должны были лежать на пианино.
— На пианино? — переспросила она удивленно. — Пианино я продала.
Она сходила на кухню и вернулась без миски и передника, и белая шаль крылатилась на плечах. Вера села в кресло. Он глядел на нее, отыскивая иное и тоже важное, но не было выреза ночной рубахшки, грудь мягко укрывал свитер, а руки Веры разглаживали на коленях юбку.
Все смешалось в голове Феликса. Он рухнул на колени и припал щекой к ее бедру.
— Вера! — только и мог вымолвить он, страстно желая умереть сейчас, тут же у ее ног.
— Встаньте, Феликс, — твердо сказала она, — я не желаю видеть вас на коленях ни при каких обстоятельствах. Встаньте, очень прошу.
Ее рука легла на волосы и чуть отвела его голову. Он схватил эту руку и поцеловал, но она отняла ее. Потом очень сосредоточенно и долго поправляла повязку на горле. Затем в мягких зашнурованных полукедах прошлась по комнате и, заложив руки за спину, прислонилась к изразцовой печи.
— Садитесь, Феликс, — попросила она, — возьмите в руки книгу — книга успокаивает.
Он сел в удобное кресло, взял со стола книгу, ветхую, тисненую, и, действительно успокаиваясь, подумал: что это я? Мелодрамы на коленях, перед Верой, пусть самые искренние и пылкие — ничто! Теперь его не будоражил запах, и он, вдохнув такой домашний аромат печеного теста, старой мебели и паленого воска, увидел и был чрезвычайно обрадован слепящей белизне комнаты и высоте потолков. Здесь живет Вера, подумал он, разглядывая вещи, узнавая их, будто был здесь не впервые, и радуясь. Стол под белой скатертью с изрезью ришелье. Это вышивала Вера, отмечал он. Самовар, поднос, щетка, старинная, изогнутая. Этой щеткой Вера сметает крошки. Кровать под золотистым покрывалом, сияющая никелевыми шарами. Вера ложится под это покрывало, включает зеленое бра и читает перед сном.
Книги, много книг, мерцающих тиснением, и Верины руки держали каждую из них. Вера задумчиво стояла у печи, а он по-детски удивлялся, глядя в окно, где прямо за тюлевой занавесью раскинул мраморные руки крест, и ему становилось так светло и покойно. То ему казалось, что за окном лежал снег и было Рождество. Потом, отдаляясь, он видел Верин дом то на холме в ночи, то осенью под мокрыми ветрами, то душным летом под тихой луной, но всегда с открытой дверью, беззащитный, одинокий. И Феликс вспомнил: крест под окном и свет лампады — это и есть стерегущие дом. Воры не украдут.