Захар заставил себя выпрямиться, распрямил плечи – надо держаться, надо в свой срок и шагнуть за край, не попятиться, что было, то было, и ничего переменить нельзя.
– Вот как оно вызвездило, – вздохнул Захар, заметив оживший интерес хозяина к оставшейся в бутылке водке и наливая ему. – Хватились, а жизнь уже и тю-тю! Только ты ее и видел. Сошлись вот, сидим… а я, Афанасий, из тех самых первых… Председателем был в своих Густищах, тоже выселял…
– Тут про тебя знают, – оборвал Корж, легонько пристукивая донышком стакана по столу, и хитроватый вид хозяина показался гостю обидным и непонятным.
– Откуда могут про меня знать? – не поверил он. – У меня, Афанасий, свои соловки да рудники… Эх, растревожил ты меня до самого дна…
– Нам тут в свой срок Федор Михайлович Макашин про тебя много чего наговорил, – опять, приводя гостя в новое замешательство, почти с детской простотой и веселостью сообщил Корж, не торопясь, в предвкушении принятия новой порции горючего оправляя усы, бороду и даже брови, успевшие прийти во время его долгого рассказа в совершеннейший беспорядок. – Помнишь-то Макашина? Ну-ну, вижу, помнишь. А потом, дорогой гостенек, ты из людей, отмеченных особо, на тебе такое особое тавро изнутри выжжено, тебе оно не видно, а другим светит… Оно тебя и привело к твоим каторгам, ты свое сполна получил и за все расплатился, какой с тебя опрос? Ты лучше скажи, отыскал ты правду?
И Захар, ожидавший в эту ночь чего угодно, сумрачно глянул на хозяина.
– Куда там, мать ее в печенку, – так же прямо ответил он. – Видать, нет ее, этой стервы, на свете уж такая увертливая… Гиблое дело искать ее в таком непролазном буреломе… Афанасий, а что еще Федька-то Макашин говорил? – спросил он, стараясь оторваться подальше от нынешнего оголившегося и неприютного берега, где больше не осталось ни одной живой души, и вернуться назад, как будто это было возможно; хозяин, задумавшись, грузнее налег на стол.
– Он тут у нас недели две скрывался, – стал вспоминать Корж, – после войны народ другой пошел, никакого начальства не боялись… Так, для виду, для отвода глаз вроде голову и опустишь, а пройдет – плюнешь вслед. Ничего особого вроде не говорил… посмеивался над тобой, вот, говорит, добрался за свою большевистскую веру до собственной каторги…
– Со своей колокольни, может, по делу смеялся, – буркнул гость, и тихая, утоляющая внезапную тоску горечь всей прежней жизни разлилась у него в душе. – Правильно смеялся, – повторил он охотно, – только сам тоже не святой, генералом не стал… сколько на нем невинной крови… Должен был с немцем тогда уйти… Земля, видать, не отпустила… Какой же кровищей мы все повязаны… Проклятая эта земля…
– Что ты, что ты! – строго остановил его хозяин. – Ты хоть и безбожник, лишнего не говори, такого никому нельзя. Из земли вышли, в нее, матушку, вернемся… Нельзя! Кто ты таков, гордец? Никто! Червь навозный! Нельзя! У Федора Макашина тоже русская душа, больно, поди, ему было уходить куда-то в иноземщину! Невинная кровь и держала цепью, не отпускала… Нельзя так!
– Не буду, Афанасий, – пообещал гость, неосознанно радуясь близости утра; слишком долго тянулась эта бесконечная ночь. – Вот как оно, оказывается, бывает, – повторил он, опять возвращаясь к поразившей его мысли. – Я вроде до самого начала по своей жизни прошел, по-другому на нее глянул. Вроде до этого однобоко как-то я жил, нескладная наша русская жизнь, без краев. Куда теперь, как?
– А ты оставайся тут со мной, всего здесь много, воздух вольный, – с готовностью предложил хозяин. – Что тебе мыкаться? Домовину тебе сгондобим, вдвоем как-нибудь дотянем. Какие тебе края? У меня и колода на примете. Важная такая колода – развидняет, покажу. Ох, Захарий, загляденье колода! В самую мерку – под тебя, у меня глаз засечный! Место тут забытое, никакой начальничек не опоганит – добираться себе дороже!
– Ты, я вижу, Афанасий, наперед глядишь, наперед, – невольно засмеялся гость, и его скупая похвала была хозяину явно по душе; они еще поговорили о колоде, и Захар даже согласился пощупать ее поутру. Он представил себя и Коржа рядышком в колодах, глаза закрыты, руки на груди сложены, и эта картина ему понравилась – пустой берег на сотни верст, пустой поселок, только две колоды и живая вечная река. Захар спросил хозяина почему-то о дочерях, хотя сам же видал, что все четверо устроились себе рядком на погосте, значит, и спрашивать нечего; разве только про сынов надо было спросить, про тех двоих, что пропали в тайге.
– Дочки, трое, в ту же зиму, слава тебе Господи, отмучились, – оживившись, с готовностью ответил Корж, размашисто осеняя себя крестом. – Одну, Прасковью, лесиной зашибло, вторая, Варвара, грудь застудила, в неделю сгорела, а третья – Клавдия-то – пропала, может, зверь утащил, шатун какой, а может… На человека от голода помрачение головы находит, у нас, бывало, в поселке промышляли энтим делом… братья Губаревы, черные такие, косматые, страхолюдные. Отколь-то с юга занесло их сюда. Долго к дыму-то у них из трубы принюхивались, мясным духом тянет и тянет, а потом застукали… Может, Клавдия-то туда попала… Господи, на все воля твоя! – опять наложил на себя крест Корж. – А могилки-то я всем подряд оборудовал, вроде вместе веселей. На Ивана с Мишкой с войны похоронки пришли, вишь, от комиссара-заботничка уцелели, кому что на роду написано. Пристроились в какой-то детской колонии, выросли. Затем на войну понадобились. К тому времени мы, кому подфартило, вольную получили, а мне так к сорок шестому году высший орден за труд вышел, расплатились, значится, за все посрамление напрасное, за перевод всему фамильному корню… я ту железку поганую в нужник бросил… Потом другой раз женился, дом вот поставил, а жизни не было. Детей не привелось больше иметь. Вторая баба, она тоже из ссыльных-то, какие дети, все перетерпела в сатанинском пекле. У тебя, Захарий, не найдется по самой малюсенькой плепорции? – неуверенно, как бы оправдываясь, поинтересовался хозяин, щелкнув криво надвинутым на конец пальца черным ногтем по пустой бутылке. – Растревожилась душа, ты ее теперь ни в какую колоду не загонишь – не хочет, старая стерва, я уж ее удрючивал, удрючивал, не хочет!