– Ну вот, – сказал Гапка виноватым голосом. – Баба с мальцом тут… три девки на снегу… плотбище под штабеля расчищают. Прислать?
– Не надо, – ответил Тулич, внимательно осматриваясь в землянке. – Можешь идти…
Гапка нахлобучил шапку, задом выкатился за дверь; Авдотья придвинулась ближе к сыну, не скрываясь, облегченно перекрестилась, сложа руки на высохшей, плоской груди, и стала ждать. Завершалось ее долгое ожидание, и она, едва увидев перед собой Тулича и узнав его, сразу почуяла последний, с таким трудом и ненужным запозданием пришедший конец и потом уже больше ни одного мгновения не ждала иного исхода; по вечной крестьянской привычке она и не складывала с себя и детей вины; раз они подверглись каре, вина лежала на них, она даже не усомнилась в необходимости происходящего и лишь тупо молила кого-то неведомого о скорейшем завершении, только бы дети ничего не узнали до самого конца.
До нее не сразу дошел смысл сказанных Туличем слов, вернее, его вопроса. Про исчезнувших недавно старших сынов она, замученная изнурительной работой, действительно перестала думать и теперь никак не могла понять, что от нее хотят.
– Видит Бог, не знаю, не знаю, – тихо сказала она, наконец, и, больше по привычке, опять перекрестилась. – Поди, угомонились от каторги, слава тебе, заступница небесная…
– Собирайся, – коротко приказал Тулич, стараясь побороть отвращение к гнилостному запаху в землянке, к ее первобытному мраку и не поддаться жалости; накинув на себя нехитрую одежду, Авдотья привычно подпоясалась, повязала голову. Андрейка, успевший собраться проворнее матери, уже стоял рядом с нею и исподлобья, как-то неотрывно смотрел на грозного комиссара, и того раздражал этот детский упорный взгляд. В последний момент он хотел приказать мальчику остаться, представил себе почему-то слезы и крик, поморщился и махнул рукой. «Черт с ним, пусть прется», – решил он, выбираясь из земляпки. По привычке прикрывая дверь, с тупой радостью в смутном предчувствии какого-то покоя и завершения, Авдотья обмахнула себя тяжелым крестом, затем их захватила веселая, резвая метель; тотчас им забило глаза, белая мгла забесновалась вокруг, и, только повернувшись спиной к ветру, еще можно было что-либо разобрать.
Тулич приблизил свое лицо к лицу женщины и приказал:
– Веди.
Она увидела в глубине его глаз безумие и опять не испугалась.
– Где сыновья укрылись, туда и веди…
– Там они, – махнула она перед собой в снежную тьму, за реку, в привычном для хождения на работу направлении и, подумав, добавила: – Снегу много….
– Я так и знал, – сказал Тулич в сторону своего молчаливого подчиненного. – Ничего, что снег… Веди, веди, – теперь в голосе у комиссара прорезалась легкая насмешка. – А может, просто признаешься, куда и как скрылись? Ты тоже не знаешь? – пригнулся он к Андрейке, и его опять пронзил болью и жалостью пустой упорный взгляд мальчика. – Значит, и ты не знаешь. Никто не знает.
– Они там, – вновь с тупым упорством повторила Авдотья, указывая за реку, в белую, живую, кипящую тьму метели.
– Бросьте ее, товарищ комиссар, – подал наконец голос Пал Палыч, усиленно моргая слезящимися от секущего ветра глазами. – Очумела баба… Метель стихнет, тогда и покажет, брешет она, народ такой… стервозный.
Тулич задумался; теплая кожаная куртка на меху хорошо защищала от ветра, но колени мерзли; черный, сверлящий червь в мозгу никак на этот раз не успокаивался. Уж не стал ли он бояться этих людей; ведь согласись, она, мертвая уже баба, поведет за реку, в тайгу, взбрело ей в голову – и поведет. Мальчишка совсем жестяной, их связывает одна боль, одна тяжесть, какая-то тупая непреодолимая сила, ее необходимо понять, иначе с ними не сладишь. Зачем он сам сюда притащился, никто ведь не неволил, даже этот недалекий Пал Палыч считает его полоумным. Цель, цель, тотчас сказал себе Тулич, нельзя отступать, нельзя давать себе поблажку, на полпути нельзя останавливаться ни в чем.
Сверлящий, отдающий чернотой в глаза червь в голове разрастался до ужасающих размеров; очевидно, ветер сильно надул в уши, еще с детства больные, из них при малейшей простуде текло, и мать лечила его травяными примочками.
– Давай в комендатуру, – сказал Тулич. – Там вспомнит. Найдешь, Покин?
– Найдем, – не совсем уверенно, но с привычной бодростью отозвался Пал Палыч, затем гуськом двинулись вперед, навстречу ветру, в сторону от реки.
Землянка Коржевых находилась почти у самого берега, так ему в позапрошлую казенную осень указал мужицкий жребий, кинутый по старому крестьянскому обычаю при распределении земли в спецпоселении Хибраты, и теперь до поворота к комендатуре надо было пройти весь поселок. Преодолевая сумасшедшую силу бури, они почти ползли, низко угнув головы, прикрывая лица руками; Пал Палыч, шедший впереди, шепотком матерясь, то и дело приостанавливался и усиленно вертел головою. По-прежнему занятый мыслями о привязавшейся непонятной, по-видимому, тяжелой болезни, захватившей его полностью, загребая снег теплыми сапогами, плотно обхватившими его ноги, Тулич шел за остальными почти машинально, надвинув поглубже шапку и пряча от секущего сухого снега лицо. Стараясь прервать изнуряющий, иссушающий мозг поток, он хотел заслониться другой, придуманной жизнью, стихами о вечности и красоте. С неприятным удивлением он обнаружил, что совершенно ничего не помнит, ни одной строчки. Даже Пушкина, даже Блока, томик которого постоянно лежал у него под подушкой – комиссар любил изысканные стихи, исцеляющие даже запутавшуюся, изнемогающую в потемках жизни душу. Как же так, ни одной строчки? А если это последний сигнал? Необходимо подать рапорт и уехать, показаться хорошему врачу, отдохнуть, тотчас решил он, – здесь, в бескрайней, безлюдной ледяной пустыне, он погибнет, зачем он, например, взял тупицу Покина и поперся в поселок? Что за жандармское рвение сразу разоблачить и выяснить… Зачем он тянет в комендатуру полуживую грязную бабу с мальцом? С ними надо работать дальше, а голова совершенно отказывает, в такой дикий холод голова горит, в мозгу по-прежнему ворочается жирный черный червь. Когда же, наконец, кончится бессмысленная метель? Невозможно, столько снега и ветра, столько ненависти и холода в природе… Доберусь до комендатуры, – сразу к начхозу, проглочу стакан этой дряни и в постель; одному ему не разорваться и порядка не навести, надо уметь заставить работать других – вот главная особенность руководителя. А как же высшая идея, тотчас спросил он, стараясь задавить свои нехорошие сомнения, и святая жертвенность во имя ее? Кто ему дал право мучить детей, заставлять их непосильно надрываться наряду со взрослыми? Инструкция свыше? Кто же ее составитель и кто им дал такие изуверские права? Стоп, стоп, приказал он себе, гримасничая и дергая застывающим, примороженным лицом, прочь порочные мысли, в любые времена необходимы санитары жизни, выдвинула своих санитаров и революция. Никаких сомнений, он должен гордиться, попав в их число. Это все от старых русских интеллигентских болезней, неврастения, предопределенное законами борьбы должно свершиться.