– Счи вам, Герман Густавович, треба похлебать, – с грохотом полковых барабанов поставив простую глиняную тарелку на стол, строго заявил Апанас. – С капусткой. Кисленьких. После уже – хлебной глоток…
Как там того древнего врача звали? Ну чьим именем доктора клятву дают… Один, блин, Пифагор в голове… В общем, мой слуга тому греку сто очков форы может дать. Заговоры знает, что ли? Эти щи – суп повышенной кислотности – в обычном состоянии я бы точно есть не стал. Не люблю. А тут такими вкусными показались. И ведь прямо чудно – с каждой ложкой чувствовал, как по венам кровь быстрее бежит и похмелье с потом через кожу выходит. Как ложка о дно биться стала – я мокрый как корабельная крыса был, но чувствовал себя практически здоровым.
– Вина хлебного! – напомнил белорус, забирая пустую тарелку. – Вот и сальцо солененькое…
Запотевший граненый стаканчик грамм на пятьдесят. Пупырчатые огурчики-корнишоны в блюдце. Розоватые, с прожилками, пластики соленого сала. А жизнь-то – налаживается!
– Прими Господи за лекарство! – опрокидываю ледяной огонь в себя. Безсонов смотрит во все глаза и улыбается. Ему самому похмелье не грозит – здоров как бык, – но болеющих, видно, насмотрелся.
– Вот и слава Богу, – бубнит себе под нос Апанас. – Вот и славно.
Велел принести бумагу с перьями и чернилами. Давно было пора браться за послания в столицу, а тут как раз лучше не придумаешь – и чувствую себя практически нормально, и со станции носа не высунешь.
Тексты давно сложились в голове. Включая некоторые, как я считал, изысканные обороты речи на разных европейских языках. Ирония современной России – писать представителям высшего света на русском было плохим тоном. Не комильфо. Царю или цесаревичу – можно. А вот великим князьям или княгиням – уже нет. Французский, немецкий. В крайнем случае – несколько фраз на латинском или греческом. Только не русский.
Наденьке Якобсон, в расчете на то, что письмо, вполне возможно, попадет в руки Дагмары, – все-таки по-русски. Тончайший, достойный опытного византийского царедворца нюанс. Косвенный намек на то, что датскую принцессу даже в Сибири воспринимают уже за свою.
Отдельно – цесаревичу. Почти год прошел с того изрядно меня удивившего первого письма от него. Это после не слишком ласкового-то ко мне отношения в Санкт-Петербурге получить вполне благожелательное сообщение от наследника! Я даже конверта вскрыть не успел, а весь губернский Томск уже шептался по углам: «Начальник-то наш с самим цесаревичем в сношении! Большим человеком, видно, стал!»
Как-то сам собой сложился и стиль переписки. Сухие, без лишних реверансов строки. Чистая информация. Иногда он задавал вопросы или просил поинтересоваться тем-то и тем-то. Однажды спросил моего мнения по какому-то вопросу. Если правильно помню – что-то о тарифной политике империи.
Всегда старался отвечать максимально быстро. Объяснял причины своих решений или суждений о чем-либо. Понимал, конечно, что хорошо друг к другу относящиеся люди так не делают. Что наша переписка больше напоминает сообщение начальника и подчиненного. Но ведь, едрешкин корень, так оно и было! Мне отчаянно нужно было его, цесаревичево покровительство, и смею надеяться – мои известия были ему полезны.
Впервые я просил его о помощи. Нет, не умолял его избавить от жандармского преследования! Это было бы откровенным признанием собственного бессилия. Да и глупо в моем-то положении. Я пошел другим путем. Вывалил на бумагу все известные на сей момент сведения, добавил слухи о том, что меня с ближайшими соратниками, ярыми помощниками в тяжком труде по преобразованию Сибири, якобы намерены подвергнуть аресту и препроводить в Омск. И попросил совета. Что мне теперь делать? Отступиться? Сдаться? Оставить край в его вековой дремучести на радость ретроградам? Или продолжать, пусть теперь и как частное лицо, барахтаться, сбивая молоко под собой в драгоценный экспортный товар?
Примерно то же самое отписал и великому князю Константину Николаевичу. А младшему брату цесаревича, великому князю Владимиру – уже нечто другое. Он хоть и молод еще – 22 апреля 1847 года родился – восемнадцать лет, – а придворные интриги обожает. Во всех этих кулуарных хитросплетениях – как рыба в воде. И ум у него острый и прихотливый. Добавить сюда еще склонность к по-настоящему мадридскому коварству и абсолютную безжалостность к врагам – и получаем идеального союзника или чудовищного врага.
Благо ко мне молодой человек относился, можно сказать, отлично. Мне кажется, само мое существование, сами мои реформы – наперекор и вопреки – его немало забавляли. Я был ему интересен, и тогда, составляя текст, именно на это старался упирать. Как и другим князьям, описал имеющиеся факты, высказал мнение, что каким-то образом удалось обзавестись могущественными врагами, и привел несколько имен господ, по тем или иным причинам имеющих на меня зуб. Слухи о будто бы отданном приказе об аресте подал в саркастическом ключе. При нынешнем расцвете бюрократии, при невероятно сложной системе взаимодействия министерств и ведомств распоряжение главноуправляющего Вторым отделением Собственной ЕИВ канцелярии, выглядит по меньшей мере странно. Но ведь я ничуть в этом не сомневался, омские жандармы тут же кинутся его, этот чудной приказ, исполнять. И не значит ли это, что графу Панину, стареющему льву и беззубому лидеру русских консерваторов, как-то удалось договориться с господином Мезенцевым?
Расчет был на то, что несколько событий, случившихся в далекой Сибири, не имеющих внятного объяснения, Владимира могут и не заинтересовать. А вот перемены в расстановке сил в столице – непременно.
На минуту задумался и в том же, что и князю Владимиру, ключе составил послание великой княгине Елене Павловне. Добавил только мнение о том, что близкое сотрудничество начальника Третьего отделения и лидеров консерваторов может совсем неблагоприятно сказаться на безопасности царской Семьи. Сведения же о смычке польских бандитов и русских революционеров они, похоже, проигнорировали…
Николаю Владимировичу Мезенцеву тоже написал. Минимум информации и один, зато главный, вопрос: не запамятовал ли он о готовящемся на государя покушении? Мимоходом пожаловался на тупость Катанского и на то, что моего Кретковского практически сослали в черту на рога.
Наибольшие затруднения вышли с текстом письма отцу. Нужно же было как-то поставить его в известность о переменах в моем статусе. Причем сделать это так, чтобы не перепугать родителя сверх меры. Не заставить бросить все дела в Европе и рвануть в Санкт-Петербург спасать непутевого младшего сына. Ничего не писать – тоже не выход. Незабвенная Наденька Якобсон непременно поделится новостями с отцом, Иваном Давидовичем, а тот не преминет черкнуть пару строк с выражениями своего участия старому генералу Лерхе. В итоге получится только хуже, если Густав Васильевич узнает о проблемах отпрыска от чужих людей.
Написал правду. Добавил, что не намерен опускать руки и отдаваться на волю течения. Уверил, что высокопоставленные друзья и покровители не бросят в беде. Упомянул о суммах, уже вложенных богатейшими людьми столицы в мой прожект железной дороги в Сибири, и что ни Гинцбург, ни Штиглиц, ни московское купечество не оставят без внимания мою травлю.
Написал, потому что сам в это верил. Была, конечно, мысль, что теперь, когда организационные вопросы большей частью уже решены, я, как идейный вдохновитель, уже вроде и не нужен. Понятно, что высочайшего дозволения на начало строительства еще не получено, но даже авторитета одного Штиглица довольно будет для нужного автографа на документах. Причем если это случится не в этом году, и даже не в следующем, а, скажем, лет через пять – только на руку банкирам. Гарантированную прибыль из государственной казны, как акционеры, они станут получать несмотря ни на что. Глупая, расточительная система, рассчитанная на энергичность энтузиастов. Но что оставалось делать? У государства на создание железнодорожной сети и вовсе средств не было.