Вяземский достал из-под полки четыре бутылки.
– Дайте, но только одну, а то завтра будет нечем отпраздновать прибытие. А в тайге? – Он обратился к Сорокину. – В тайге мы услышали стрельбу, недалеко, короткую, выстрела два или три, и не очень торопясь туда выдвинулись. Вышли к зимовью и обнаружили две свежие могилы, одна братская: в ней был какой-то китаец, контрабандист или партизан, с ужасными следами пыток, даже вспоминать не хочу; а в братской два японских солдата и офицер. Так вот этот офицер был ещё жив! Представляете? Мы его вытащили из могилы, а он – живой!
– И куда вы его, в тайге?
– Железная дорога была недалеко, и, на наше счастье, проезжала японская дрезина, мы его и отдали! Вот! И вся история!
– Да! – Сорокин кивнул. – Я думал, что-то ещё…
– Ну, конечно, наверняка вам об этом уже рассказали… Ужасно! Всё ужасно, господа, особенно этот китаец… А я слышал, у вас тут с семёновцами были неприятности?
– Да, непонятно, как на атамана не могут найти управу?
– Найдут, господа, я думаю, найдут.
* * *
Ночью Сорокин долго лежал и не мог заснуть. Состав шёл медленно, с частыми и долгими остановками. Михаил Капитонович ворочался на вылежанном задохшемся матраце полки плацкартного вагона. Под полкой напротив, занятой храпевшим Штином, звенели бутылки. Сорокин сел, взял одну, открыл и нащупал в сидоре фляжку. Переливать в темноте было неудобно, и он пристроился около окна, но и там было темно, и бутылка и фляжка только угадывались. Однако он всё же изловчился, пролил всего чуть-чуть, слизнул с руки и отпил из бутылки: «Может, засну!» Но не спалось.
«Что же за черт, климат здесь такой, уже лето, а туманы и дожди…» Он вспомнил, что похоже было на германском фронте, когда они стояли на краю Мазурских болот. Он посмотрел в окно и не поверил глазам – за окном ве́рхом ехали казаки. Темнота и густой туман размывали их очертания, и они, находясь в пяти саженях, казалось, шли вплотную к вагону. Туман накрыл все звуки, и казаки, похожие в своих папахах на кентавров, ехали бесшумно. Неожиданно их начало закрывать что-то тёмное. Сорокин придвинулся вплотную к стеклу и увидел платформу. На платформе, бесшумно двигавшейся по параллельному пути, стояли пушки, две, рядом с ними шевелились люди. Платформа двигалась вперёд, она проехала, и за ней окно закрыло что-то большое, чёрное, издававшее звуки, оно шумело и пыхтело – это был паровоз. Паровоз тоже прошёл, за ним показался первый вагон, низкий, с башенными орудиями на крыше. Из вагона начал стрелять пулемет – он дал длинную очередь.
«По кентаврам или куда?.. – с раздражением подумал Михаил Капитонович. – Чёрт знает что происходит! На что патроны тратят? Надо по казакам! Семёновцы завели с нами свару, народ не хочет идти к нам воевать за себя же!..» Эти мысли о том, что у белой армии есть враг, кроме Красной армии, приходили ему в голову и раньше – с того момента, когда он прибыл в Читу и где впервые столкнулся с семёновцами.
«Чита!»
Михаил Капитонович отвёл взгляд от окна и стал смотреть в стенку напротив, поверх спящего Штина. Он положил фляжку на колени. Он подумал, что эта фляжка, как всегда, когда в голову приходили трудные вопросы, поможет ему успокоиться, и стал думать о леди Энн. Он искал её в обозе тогда, как только вернулся из штаба. На Гнедом он проскакал его чуть ли не весь и всматривался в лица. Он искал Элеонору среди умерших, на обочинах тракта, куда их складывали, потому что мёртвые были тяжелее живых и их было трудно тащить измождённым, голодным лошадям. Он несколько дней простоял на льду Байкала и пропустил мимо себя сотни и тысячи людей. Потом он нагнал штаб полка, и в Мысовой, на том берегу, осматривал санитарные поезда, увозившие больных и раненых в Читу. Он искал хозяина саней, на которых её оставил, но он даже не знал его имени, не спросил, – кто же мог предположить, что это может понадобиться. Конечно, она могла умереть, умирали сотни людей, кто замёрз, кто оголодал, кого подкосил тиф или додавил осколок, засевший где-то близко к сердцу. Он не боялся, что она умрёт, – он боялся, что она могла умереть на снегу в тайге, если её ссадили с саней. Наступил момент, когда он уже не мечтал её увидеть, он хотел знать только одно: что она не осталась там, по ту сторону озера живая, больная и обречённая на смерть. За полгода, пока он был в Чите, он обошёл всё, что мог: и избы, и гарнизоны, и госпиталя, даже видел на перроне корреспондента Ива́нова, который уезжал в Харбин, но не смог к нему протолкаться, чтобы что-то спросить или сказать.
Бронепоезд за окном встал. Стоял и их эшелон. Сорокин сидел в темноте. Вдруг бронепоезд лязгнул железами. Михаила Капитоновича это отвлекло, и он стал смотреть в тёмное окно, как тот медленно двигается, и почему-то подумал, что хорошо бы сейчас оказаться не в этом вагоне, который пуля из трёхлинейки прошьёт насквозь, не в окопе и даже не верхом на коне, а в «бро́не» «поезде», он так и придумал это слово раздельно: «бро́не» «поезде». Слово «бро́не» показалось ему очень хорошим, надёжным, он так чувствовал, и это ему понравилось, что он в «бро́не». Он думал об этом раньше – это уже сколько – это уже без малого шесть лет он на войне; и тут он понял, почему слово «бро́не», которое он отделил от слова «поезд», так ему нравилось – он хотел жить. Сорокин открыл фляжку и выпил много.
Утром он проснулся, как ему показалось, от старческого бормотания. Он уже ворочался, понимал, что почти проснулся, но не хотел открывать глаза и продолжал разговаривать с каким-то стариком, которого он не знал: он знал, что он его не знает, но каким-то образом его знал этот старик и говорил. Потом он услышал бормотание старика снаружи, не во сне и проснулся окончательно. Штин вполголоса распекал Вяземского.
Вяземский сидел рядом с Штином, с опущенной головой и зажатыми между колен ладонями. Он молчал, но в воздухе так и витало, мол: «Виноват, господин капитан!» С верхней полки на них свесился новичок в их роте – инженер-капитан Гвоздецкий, который оказался весельчаком.
– Как же это можно, уважаемый Гоша, так неосмотрительно оставить бутылки, и без присмотра? Непозволительно так… – отчитывал Штин. – Где нас ещё будут ждать господа консула, с подарками, а иногда хочется выпить, а иногда это… – Полезно! – вставился сверху Гвоздецкий.
Штин замолчал и снизу вверх уставился на Гвоздецкого.
– Виноват, господин капитан. – Гвоздецкий увидел, что он вставился не вовремя.
– Вот, посмотрите, одна бутылка уже почти пуста… – После секундной паузы Штин снова взялся за Вяземского.
– Это я! – утренним голосом прохрипел Михаил Капитонович, он понял, что стариком в его сне было бормотание Штина.
– Что – я? Доброе утро, Михаил Капитонович! Это вы? Что вы?
– Это я ночью брал виски, я перелил во фляжку, вот. – Сорокин пошарил рукою за спиной и показал полную фляжку. Штин и Вяземский с облегчением вздохнули. Вяземский выпрямился и с благодарностью улыбнулся Сорокину.
– Доброе утро, Михаил Капитонович!
– Доброе, господа, доброе…
– Хотя доказано, что утро добрым не бывает! – снова сверху вставился Гвоздецкий.
Вяземский прыснул в кулак и улизнул. Сорокин смотрел на Штина. Штин с открытым ртом снизу вверх смотрел на Гвоздецкого, потом повернулся к окну, с выражением досады и безнадёжности ударил себя по коленям и шумно со свистом, как паровоз, выдохнул.
– В конце вагона… там, принесли бак воды, можно умыться, – сказал Гвоздецкий Сорокину и пружинисто спрыгнул с полки.
Когда Сорокин с умытым и свежим лицом вернулся, Штин молча слушал Гвоздецкого.
– …всё расхищено, растрачено и уничтожено. Государственная касса окончательно пуста. От средств и припасов на казённых и таможенных складах ничего не осталось. Железная дорога влачит жалкое существование, – Гвоздецкий показал на окно, – сами видите… Морское судоходство, от которого Владивосток имел основной доход, сократилось на семьдесят процентов, и печальные остатки его требуют фундаментального ремонта при отсутствии на то каких-либо средств, – я инженер и знаю это не по слухам. Казённые предприятия дают огромные, ничем не оправданные убытки; государственные учреждения дезорганизованы, значительная часть населения – развращена демагогией власти… безработица растёт не по дням, а по часам. Возрастающая бедность для массы населения неизбежна и неотвратима…