Лоранс вздрогнул.
— Что это такое, — сказал он, — театр? Я его разлюбил и не стану слушать пьесу!
— Она коротенькая, — отвечала ему графиня. — Ваши рабочие, которых вы сумели заставить полюбить вас, придумали для вас этот дивертисмент: это будет очень наивно; будьте таким же, будьте благодарны им за внимание.
— Ба! — сказал Лоранс. — Они будут претенциозны и смешны!
Он взглянул на программу: спектакль состоял из отрывков «Женитьбы Фигаро», а именно ночных сцен пятого акта.
— Ну! — сказал Лоранс. — Эти добрые люди сошли с ума; но я был в свое время таким плохим Альмавивой, что не имею права свистать никому.
Занавес поднялся. На сцене был Фигаро. Это был Белламар в красивом костюме, разгуливавший в темноте декорации с неподражаемой грацией и естественностью. Не знаю, узнал ли его Лоранс сразу же. Я же не сразу, поскольку не был привычен к этим внезапным превращениям. Я думал, что вся тайна их состоит в костюме и гриме. Я не знал, что талантливый актер молодеет действительно в силу какого-то тайного процесса, своего внутреннего чувства. Белламар был удивительно сложен и по-прежнему гибок. У него были стройные ноги, тонкая талия, прямые плечи, хорошо посаженная голова. Его маленькие черные глаза были настоящими бриллиантами. Его зубы, безукоризненно белые, прекрасные, так и блестели в полутьме искусственной ночи на сцене. Ему казалось не более тридцати лет, я нашел его прекрасным. Я боялся звука его нехорошего голоса. Он произнес первые слова своей сцены: «О женщина! Женщина! Женщина! Обманчивое создание!» — и этот комический голос, проникнутый какой-то внутренней, прочувствованной грустью, не шокировал меня нисколько. Он продолжал. Он говорил так хорошо! Этот монолог так прелестен, а он его так тонко понял и передал! Я не знаю, был ли я под влиянием всего слышанного мною о действительном лице, но только актер показался мне удивительным. Я забыл о его возрасте, я понял упрямую любовь Империа и с восторгом зааплодировал.
Лоранс был неподвижен и нем. Глаза его остановились, он казался превратившимся в статую. Он сдерживал дыхание, не стараясь понять то, что видел. На лбу его выступил пот, когда на сцену вышла Сюзанна и начала диалог с Фигаро. Это была Империа! Мадам де Вальдер была бледна как смерть. Лоранс, угадывая ее тревогу, обернулся к ней, взял ее руку, прижал к своим губам и не отпускал ее все время, пока продолжалась сцена. Это был быстрый, любовный, горячий дуэт. Друзья сыграли сцену с жаром. Империа показалась мне помолодевшей не менее Белламара; она была оживлена, можно было подумать, что в бедной, утомленной актрисе била ключом жизненная сила.
Затем явился Ламбеск, представивший скорее с энергией, чем с изяществом, гнев Альмавивы. Показался и Керубино в лице Анны, преждевременная полнота которой точно исчезла — так раскованна и мила она была в своем костюме пажа. Явился также и Моранбуа в широкой шляпе Базилио, под которой худоба его бледного, поблекшего лица выступала еще сильнее. Они сказали лишь несколько слов. Леон набросал нечто вроде общей, быстрой развязки, так рассчитанной, чтобы не обращало на себя внимание отсутствие некоторых героев. Они только хотели показать Лорансу, что они все живы, и вызвать для него на минуту давнишние розы среди зимнего снега. Лео от имени всех высказал ему это братское и нежное чувство в нескольких красиво написанных и хорошо сказанных стихах.
Тогда Лоранс бросился к ним с распростертыми объятиями, а они уже легко соскакивали с эстрады и бежали ему навстречу. Мадам де Вальдер свободно вздохнула, видя, что ее жених целует Империа, как и других, с такой же радостью и без смущения.
Лоранс, видя, что славная девушка тоже сердечно целуется с мадам де Вальдер, понял происшедшее между ними.
— Мы узнали о твоем счастье, — сказала ему Империа, — нам захотелось поделиться с тобой и нашим счастьем. Белламар и я — давно жених и невеста, мы решили в Америке обвенчаться, как только вернемся во Францию. Таким образом, это, так сказать, свадебный визит.
Лоранс вскрикнул от удивления.
— А между тем, — сказал он, — я об этом думал двадцать раз!
— И все не мог этому поверить? — сказал ему Белламар. — Я же, никогда в то время об этом не думавший, все еще не могу этому поверить. Это так неправдоподобно! Разве ты завидуешь моей удаче? — добавил он шепотом.
— Нет, — отвечал Лоранс так же, — ты ее заслужил, именно потому, что не добивался ее. Если бы я был еще влюблен в нее, твое счастье залечило бы мою рану; но незнакомка восторжествовала, открывшись мне; я принадлежу ей, всецело ей и навсегда!
Актеры ушли раздеваться, Лоранс сидел у ног графини в гостиной, куда я чуть было не вошел по рассеянности и отошел, прежде чем они меня заметили, и благословлял ее деликатное доверие и клялся ей, что она никогда в нем не раскается.
Я отправился побродить из любопытства вокруг актеров. Я встретил Империа, переодетую и очень хорошо одетую в городской туалет, казавшийся еще свежим, хотя она и играла в нем много раз, как она мне сообщила, «Даму с камелиями» в Нью-Йорке. В другой комнате я заметил Моранбуа и подумал, что могу войти туда, но отступил с удивлением при виде Керубино, кормящего грудью своего младенца. Ребенок отрывался по временам, смеясь и проводя своими толстыми розовыми пальчиками по куртке пажа с золотыми пуговками.
— Войдите, войдите, — крикнула мне переодетая актриса, — посмотрите, какой он красавец!
Она сняла с него рубашечку и, подняв его на руках, прикрыла своим нагим ребенком голую грудь, очищенную этим страстным объятием.
— Не спрашивайте меня, кто его отец, — добавила она, — мой крошка этого не узнает, и это будет для него счастьем. Я одна буду у него! Человек, которому я обязана этим ребенком, и который о нем и не думает, в моих глазах ангел, раз он предоставляет его одной мне!
— А вы не боитесь, — сказал я ей, любуясь ребенком, действительно великолепным, — что эта беспокойная жизнь будет ему вредна?
— Нет, нет, — продолжала она. — Я потеряла уже двух детей, потому что мне посоветовали отдать их кормилицам в деревню под предлогом, что там уход будет лучше. Я дала клятву, что если мне выпадет счастье снова иметь ребенка, то я с ним не расстанусь. Разве может быть нехорошо ребенку на руках матери? Этот родился под газовым рожком, за кулисами, когда я только что ушла со сцены. Когда я играю, он всегда в кулисе и не кричит: он уже знает, что там не надо кричать. Он всегда рад, когда я в костюме: он любит мишуру. А когда я в красном, он вне себя от восторга, он обожает перья!
— И он будет актером? — спросил я.
— Конечно, чтобы не расставаться со мной… Впрочем, если это самое тяжелое ремесло, то все-таки оно дает вам время от времени всего более счастья.
— Ну, — сказал Моранбуа, — переодевайся и давай мне моего крестника!
Он взял ребенка, обозвал его постреленком и принялся разгуливать с ним по коридорам, напевая ему своим могильным и фальшивым голосом какую-то неразборчивую арию, которая, однако, пришлась по вкусу малышу, вздумавшему тоже петь ее по-своему.
Тонкий и прелестный ужин объединил нас всех с полночи до шести часов утра. Венецианский хрусталь горел и переливался яркими цветами при свете свечей. Цветы из оранжереи замка, расставленные на полках круглого возвышения, окружали нас весенним благоуханием, тогда как снег продолжал покрывать парк, освещенный полной луной. Мы шумели вдесятером больше, чем целая шайка студентов. Все говорили разом, чокались, вспоминая всякую всячину, а затем принимались слушать Белламара, рассказывавшего с неподражаемой прелестью, нимало не преувеличенною мне Лорансом, о своей поездке по Америке. Он рассказывал об одной музыкальной репетиции на пароходе, проезжавшем по порогам св. Лаврентия, которую они обязались клятвенно не прерывать; о ночи кутежа в Квебеке, где они ужинали при свете северного сияния; о другой бедственной ночи, когда они заплутались в девственном лесу; об утомительных переходах и голодовке в пустыне за большими озерами; о злополучной встрече с дикарями; о встрече со стадом бизонов; о больших овациях в Калифорнии, где машинистами у них были китайцы. Приковав нас к себе своими рассказами, он затем стал приглашать нас смеяться и петь; потом мы утихли, прислушиваясь к глубокой зимней тишине на дворе, и эти минуты сосредоточенности давали душе Лоранса нравственный, умственный и физический отдых, торжественную сладость которого он, наконец, понимал и вкушал.