Не получилось.
– Маленько есть, – ответил Евлентьев.
Анастасия стряхнула пепел в блюдце, помолчала некоторое время, запрокинув голову и глядя в потолок, вздохнула.
– Ну ладно… Скажи уже наконец, что там у тебя сегодня приключилось.
– Да так, ничего особенного.
– А я про особенное и не спрашиваю. Я не хочу знать ничего чрезвычайного, из ряда вон, ничего такого, от чего рушатся страны и судьбы… Мне чего-нибудь попроще бы…
– А он циркачку полюбил, – несколько некстати ответил Евлентьев, но Анастасия, как ни странно, приняла его слова и даже охотно их подхватила.
– Это которая по проволоке ходила? Махала белою ногой?
– Друга встретил, – проговорил Евлентьев.
– Старого, верного, надежного?
– В одном дворе жили, в одну школу ходили… Правда, в разные классы.
– Большим человеком стал?
– «Новый русский».
– Длинное черное пальто, концы белого шарфа болтаются где-то возле колен, в коротких вьющихся волосах серебрятся снежинки, – медленно, нараспев проговорила Анастасия, и Евлентьев замер от ужаса – настолько точно обрисовала она Самохина. Это у нее получалось, она обладала какой-то колдовской проницательностью. Не всегда, не во всем, но иногда задавала настолько точный вопрос, что Евлентьев замолкал на полуслове, пытаясь понять, что еще она знает о том человеке, о том событии, о которых он же ей и рассказывает.
– Покупает сегодня у меня бабуля шоколадку, – начинал рассказывать Евлентьев за ужином. – Обычная бабуля, в пуховом платке, какая-то сумка при ней…
– С костылем? – уточняла Анастасия.
– Что с костылем? – бледнел Евлентьев.
– Бабуля была с костылем?
– Да…
– Так что она?
– Да так, ничего, – терял всякий интерес к разговору Евлентьев. – Ты и сама все знаешь.
– Хотела купить одну шоколадку, а купила все три?
– Ну, вот видишь, – кисло улыбался Евлентьев.
И сейчас, когда Анастасия описала внешность его давнего знакомого, да, знакомого, назвать Самохина другом Евлентьев никак не мог, он замер на какое-то время, замолчал, настороженно посмотрел на Анастасию.
– Договорились встретиться? – спросила она.
– Да, сегодня в шесть.
– Форма одежды парадная?
– Насколько это возможно.
– Меня возьмешь?
– Об этом мы с ним не договаривались.
– Решил идти?
– Почему бы и нет?
– Не знаю, не знаю, – Анастасия загасила в блюдце очередную сигарету, поставила блюдце на пол и легко спрыгнула с кресла прямо в громадные евлентьевские шлепанцы. – Пойду поглажу тебе рубашку. Нужно выглядеть… Ну, хоть немного лучше, чем сейчас. А ты за это время побреешься.
– Легкая небритость сейчас в моде.
– Это касается Алена Делона, но не тебя. Даже Бельмондо не позволяет себе легкой небритости. За небритостью таится ненаказуемая, но все-таки на грани наказуемости и потому особенно привлекательная… этакая мужская порочность.
– Она мне не идет?
– Ты недостаточно порочен, Виталик. И не надо прикидываться порочным. Твой стиль – гладко выбритая бледность. Единственное, в чем ты можешь позволить себе небрежность, – это прическа. Но волосы при этом должны быть вымыты, высушены, расчесаны. Значит, пойдешь на эту встречу?
– Ты спрашиваешь второй раз… Тебе что-то не нравится?
– Могу только сказать, Виталик, что ужином ваше общение не ограничится.
– Будет продолжение?
– Наступит время, когда ты пожалеешь, что встретил этого человека в утренней электричке.
– Он принесет мне несчастье?
Анастасия посмотрела на Евлентьева долгим взглядом, передернула узкими плечами, прикрытыми толстым растянутым свитером, не то улыбнулась, не то просто хмыкнула, издав нечто нервно-неопределенное.
– Не только, – сказала наконец.
– А ты не можешь выразиться определеннее? – раздраженно спросил Евлентьев.
– Не могу, – Анастасия подняла руки и беспомощно уронила их. – Не могу, Виталик! Я произношу только то, что само произносится. А когда ничего не произносится, молчу. Ты хочешь, чтобы я почаще молчала? – Она посмотрела на него исподлобья.
– Да нет, – он пожал плечами. – Произноси.
– Рубашку гладить?
– Наверно, надо.
– Значит, все-таки пойдешь?
– Анастасия, – негромко, но тяжело произнес Евлентьев, – я пойду в любом случае. Даже в калошах на босу ногу, даже в этой мокрой куртке, даже если мне придется надеть ее на голое тело.
– Я так и знала, – Анастасия отвернулась к шкафу, считая разговор законченным.
– Что ты знала?! – заорал Евлентьев.
– Включились высшие силы. От тебя уже ничего не зависит.
– Откуда тебе это известно?
– Приметы… Дурные приметы.
– Какие?
– Когда ты вошел, на экране телевизора заставка шла… Две птички с жердочки упали.
– Ну и что? – простонал Евлентьев. – Ну упали птички, ну? Туда им и дорога!
– Вот и я о том же… О твоей дороге.
– Почему только о моей? Птичек-то две, и обе упали? – улыбнулся Евлентьев.
– Две птички… Это вы с другом… Ты сегодня в единстве с ним, а не со мной, – Анастасия повернула к Евлентьеву свое внезапно осунувшееся лицо.
– Ну ты даешь, подруга, – это было все, что он мог произнести.
Дом литераторов умирал.
Впрочем, можно сказать и более откровенно – Центральный Дом литераторов умер.
Совсем недавно, всего несколько лет назад, это было самое соблазнительное место Москвы. Сюда стремились юные дарования, по вечерам съезжались, благоухая парижскими ароматами, маститые писатели, их сановные жены, их щебечущие подруги, честолюбивые, с горящими глазами пробивные графоманы в поисках нужных знакомств, людей и связей. Сюда стремились наивные девочки и задумчивые юноши, проститутки с поэтическими наклонностями и поэтессы, готовые тут же закрепить мимолетное знакомство в более укромном месте. Этот Дом охотно посещали звезды кино и театра, звезды космоса и астрологии, экстрасенсы, колдуны и хироманты, обаятельные мошенники и шалые бандиты. Сюда приходили посмотреть живьем известные всему миру лица, приобщиться к чему-то высокому, тревожному и почти недоступному.
Лауреаты блистали знаками отличия, любовницы литературного начальства хвастались заморскими обновками, ошалевшие от счастья авторы первых книг, посвященных рабочим и крестьянам, березкам и тополям, журавлям и соловьям, Крайнему Северу и знойному югу, лесорубам и рыбакам, альпинистам и космонавтам, раздаривали, раздаривали эти книги со смазанными улыбками, с глазами, влажными от величия момента, о котором так долго и мучительно мечталось.
А в Пестром зале, где стены были исписаны пьяными автографами великих людей, приближенных к руководству Дома, сидели уже авторы двух, а то и трех книг и яростно выясняли, кто умеет писать, кто писать никогда не научится, стучали кулаками, опрокидывали стаканы с водкой и вином, орали, приветствуя очередного бородатого гения, приятеля, собутыльника, и старели, старели, старели в этом зале, постепенно превращаясь в слезливых небритых стариков с красными глазами, пеньками вместо зубов, выпрашивающих друг у друга рублевки на стопку водки…
И это было интересно, это волновало, тревожило, и за этим стремились сюда, подделывая приглашения, обманывая бдительных старух у входа, проникая с соседних улиц через чердаки и подвальные буфеты, подземные пустоты и тайные лестничные переходы, о которых мало кто знал.
А ресторан!
О, ресторан!
Попасть в него было непросто даже члену Союза писателей, и требовалось некоторое знакомство с распорядителями, официантами, буфетчицами, чтобы, созвонившись за несколько дней, выпросить столик на двух человек, на четырех человек и оказаться наконец под резными потолками, у громадного камина, среди дубовых колонн, украшенных затейливой резьбой прошлых веков.
Но все кончилось.
Нет более этого Дома, его подъезд мертв и пустынен, а если и заходят сюда иногда неприкаянные писатели, то разве что на гражданскую панихиду по безвременно ушедшему собрату, чей портрет с казенными словами сочувствия выставлен в темном гулком вестибюле.