Две недели Анну день и ночь охраняли в квартире полицейские. Иногда в дом заходил Аояма. Она пыталась узнать у него что-нибудь о Максе, но он молча крутил головой: мол, ничего не знаю.
Неизвестность совсем измучила Анну. Она почти не спала по ночам. Безумная тревога за Макса истерзала ее. Она обращалась то к одному полицейскому, то к другому, надеясь хоть по каким-нибудь намекам узнать что-то о Максе, но они лишь грубо хохотали над ней, издевательски приговаривая:
— Всех вас пук, пук — и в яму…
Через две недели охрана покинула дом, но обыск производился целый месяц. Полицейские с фотоаппаратами снимали все подряд. Специалисты в лупу рассматривали все предметы, каждую бумажку, искали отпечатки пальцев посторонних людей. Когда эксперты просмотрели все, что нашли нужным просмотреть, полицейские начали увозить кое-что из квартиры. Увезли электропатефон, радиоприемник, все книги.
А утром 17 ноября пришла новая группа полицейских. Они были в форме и при саблях.
«За мной», — вся похолодев, подумала Анна. Ею вдруг овладело странное спокойствие. «Может, увижу Макса…» — мелькнула благая мысль. Ради этого она отправилась бы куда угодно, хоть к черту в пекло.
Все же, когда одевалась, руки противно дрожали, а ноги стали как ватные, зато голова работала ясно, отчетливо.
Под конвоем полицейских Анна медленно сошла вниз. На улице ждала машина.
Ее привезли в полицейское управление и черным ходом куда-то повели.
— Куда вы меня ведете? — сопротивляясь грубым тычкам полицейских, спросила Анна.
— Сейчас узнаешь… — хмыкнул низенький, кривоногий полицейский, похожий на краба.
Перед темной дырой подвала полицейские расступились и толкнули Анну на узкую каменную лестницу. Она чуть не упала, поскользнувшись на мокрой, ослизлой ступеньке. Внизу чернела жуткая тьма. Где-то глубоко-глубоко слабо светилось желто-красное пятно электрической лампочки. Снизу веяло затхлой, промозглой сыростью. Холодная дрожь пробежала по телу Анны. «Господи, спаси и помилуй», — непроизвольно прошептала она, инстинктивно схватившись за руку полицейского.
— Испугалась?! — насмешливо сказал грубый голос. — Ну, иди, иди…
Ступеней было довольно много, они спускались и спускались, рока не уперлись в дверь. Один из полицейских открыл ее, и Анна очутилась в полутьме. Рядом, лязгая саблями, молча сопели полицейские, ждали, наверное, как она будет реагировать на обстановку.
Только через несколько минут Анна могла разглядеть, что находится в яме. По обеим ее сторонам у стенок чернели клетки, а в них, плотно друг к другу, сидели люди. При виде Анны и полицейских они не издали ни единого звука, словно были не люди, а каменные изваяния. Только глаза их слабо мерцали в красноватом сумраке. Это было так страшно, что Анна невольно попятилась к двери. Ее с грубым хохотом толкнули обратно и начали срывать с нее платье, белье, туфли, чулки… Кто-то запустил свои пальцы в ее волосы и, дико визжа, растрепал их. Остальные глумливо хохотали.
Полуживую от страха ее втолкнули в камеру, бросив вслед только белье. Дверь захлопнулась, загремел замок. Анна задохнулась от нестерпимого зловония. Казалось, от вдоха в груди остался осадок. Осмотрелась. Камера была маленькая, темная. Под самым потолком скупо светилась лампочка. На каменном полу, посредине лежала мокрая, прогнившая циновка. В дальнем углу была дыра — параша. Анна долго стояла без движения, к горлу подступала тошнота, дышать было абсолютно нечем. Ее охватило безграничное отчаяние. «Это конец», — подумала она и почти без чувств рухнула на мокрую циновку. Ее трясло как в лихорадке, голова горела. Слезы сами собой текли по щекам. Это приносило ей какое-то облегчение.
«Что же я плачу? — спохватилась она. — Разве не предполагала, что так может случиться?» Пусть конец, она ни о чем не жалеет. Все было правильно. Ее жизнь не прошла даром. Она изведала большое, настоящее счастье — счастье любви, своей причастности к большому, справедливому делу.
Со злорадством вспомнила, как ей удалось под самым носом полицейских, охранявших ее, уничтожить восемь катушек снимков и какую-то бумагу, подписанную Рихардом.
Постепенно она впала в забытье…
Грезилось ей небо, блеклое от зноя, в нем плавают словно застывшие птицы, а внизу струится, колышется горячий воздух. Зной палит ее, и она жадно пьет ледяную воду из кувшина, который держит в руках смеющийся Макс.
Весь день ей не приносили ни еды, ни питья. Да она не смогла бы и есть — от дурного воздуха ее мутило. Хотелось пить.
Поздно вечером загремела дверь. Вошли двое полицейских.
— Встать! — раздался над ней повелительный голос.
Анна попыталась встать — ноги не слушались.
— Симулянтка! — взвизгнул тот же голос, и нога в тяжелом ботинке больно пнула в бок. Грубые руки подхватили ее под мышки, пытаясь поставить на ноги. Она не смогла сделать ни шагу — ноги были словно не ее, голова кружилась, все кувыркалось перед глазами.
«Заболела», — в страхе подумала она.
Босую и раздетую ее поволокли наверх по грязной мокрой лестнице. Втолкнули в ярко освещенную комнату, полную жандармов. Анна увидела уже знакомого прокурора. Его глаза пристально остановились на ее лице, а рот искривился насмешливой, злой улыбкой.
— Надеюсь, теперь ты будешь сговорчивей? — произнес он начальственным тоном.
Ее усадили в облезлое, жесткое полукресло. Лица полицейских колыхались перед глазами, расплывались бесформенными пятнами. Один из них приблизился к ней и стал ее осматривать. Оттянул веки, пощупал пульс, потрогал руки и ноги. Это был полицейский врач.
— Ничего не выйдет, — обратился он к прокурору.
Снова ее стащили в яму, бросив вслед какую-то подстилку. Это была почерневшая, старая циновка. Она упала на нее, словно подкошенная, и, задыхаясь, потеряла сознание.
…И снова ей виделась степь, охваченная огнем заката. Она бежит навстречу Максу, раскинув руки. Ветер всклокочил ее волосы. Какой он горячий, этот степной ветер!
— Макс! — кричит она. — Макс!
Он не видит и не слышит ее, уходит все дальше и дальше, к той черте горизонта, за которую закатилось раскаленное огромное солнце. Но она не могла его потерять, не могла! С последним отчаянием позвала:
— Макс! Макс!
Он не оглянулся. И тогда она, задохнувшись от быстрого бега, упала в жесткую степную траву и зарыдала горько и безутешно.
Очнулась от какой-то боли. Перед ней на корточках сидел полицейский-врач.
— Все в порядке, — сказал он, поднимаясь. — Шесть уколов привели ее в чувство. Можно брать.
Ей бросили платье, велели надеть и вновь потащили на допрос совершенно больную и разбитую.
Полицейские во главе с прокурором (его фамилия была Иосикава) приступили к допросу. Анна не могла выговорить ни слова: язык словно присох к гортани. И немудрено: ей три дня не давали ни пить, ни есть.
Ее молчание привело прокурора в бешенство. Он стучал кулаками по столу, размахивал руками и кричал:
— Ты хитрая, я тебя знаю! Но я заставлю тебя говорить.
Анна продолжала молчать. Врач что-то шепнул ему на ухо, и допрос прекратили.
Полицейские вывели ее на улицу. Яркий солнечный свет полоснул по глазам. В грудь вливался прохладный свежий воздух, и Анна жадными глотками пила его. Как все-таки хорошо на воле! Как прекрасна жизнь! Какое неизъяснимое блаженство дышать живительным воздухом! Она нарочно замедлила шаги, хотя и без того ноги почти не слушались ее и она опиралась на руки полицейских. Но ее сунули в машину и отвезли в тюрьму. Закрыли в камере на втором этаже.
Здесь было гораздо сноснее, чем в той ужасной яме, хотя камера напоминала мусорный ящик и воздух отнюдь не отличался свежестью. Анна чувствовала себя так плохо, что сразу легла. Вскоре пришел тюремный врач, пожилой, благообразный японец. Он сделал ей укол и приказал надсмотрщику принести ей молока и немного рису.
— У вас нервное потрясение, — сказал ей врач. — Мы будем вас лечить.
Несколько дней ее не трогали, и она немного пришла в себя. Ползком собрала по камере мусор — обрывки бумаги, пустые банки, какие-то грязные тряпки. Сложила в угол возле двери. Откуда-то лезли отвратительные, жирные мокрицы. Приподняла циновку и тут же опустила с отвращением — там был целый рой этих мокриц. Запахло гнилью. Замызганные стены камеры были исписаны иероглифами, и Анна подумала о судьбах тех людей, которые здесь перебывали, — вероятно, их было немало, судя по количеству надписей. Возможно, здесь томились японские коммунисты…