Да, самолеты мы поставляли Китаю в кредит. Людей в кредит не дают: летчики отправлялись в Китай добровольно. Они дрались за китайскую землю, как за свою собственную. Они верили в конечное торжество китайской революции, в наше братство…
Объективные условия, как мне казалось, теперь налицо. Ну, а что касается субъективного фактора, то хотелось бы иметь «магический кристалл», чтобы сквозь него увидеть будущее Китая.
Меня терзало сознание собственной интеллектуальной ограниченности, неумение раскладывать факты по логическим ящичкам-полочкам. Рассуждая о политике, по-прежнему лишь «гадала на иероглифах».
У многих китайцев очень крепка связь между поколениями и историческими эпохами. Они одной ногой прочно стоят в своих древнейших эпохах, всех этих трудно запоминаемых царствах и империях — Цинь, Хань, Вэй, Шу, У, Цзинь — и несть им числа. Они убеждены в том, что все, что было в отдаленные времена, повторяется в наше время, воспроизводя одновременно сущность человека. Как я убеждалась не раз в разговоре с самыми разными людьми, подобное убеждение почти интуитивное. Некоторые китайские интеллигенты связаны со своим прошлым больше, чем с окружающим миром, от которого сознательно отгородились еще за два века до нашей эры Великой китайской стеной. В такой изоляции, насчитывающей два тысячелетия, а то и больше, не могли не развиться национальный эгоизм, шовинизм, идеи превосходства азиатской расы над другими народами и странами, дух национальной кичливости. Изоляционизм сделался своего рода политической и социально-психологической традицией.
У великого Сунь Ятсена вычитала: «Изоляционизм Китая и его высокомерие имеют длительную историю. Китай никогда не знал выгод международной взаимопомощи, поэтому он не умеет заимствовать лучшее у других, чтобы восполнить свои недостатки. То, чего китайцы не знают и не в состоянии сделать, они признают вообще невыполнимым… Китай очень высоко оценивал свои собственные достижения и ни во что не ставил другие государства. Это вошло в привычку и стало считаться чем-то совершенно естественным!»
В начале века видный буржуазный реформатор Кан Ювэй откровенно заявил: «Если в дальнейшем в стране не возникнет бунт, то безразлично, какие марионетки у нас будут сидеть в правительстве, мы станем гегемоном мира». Вон еще когда извивался драконом китайский гегемонизм, еще в ту пору, когда жестокая маньчжурка Цыси не ставила китайцев ни во что!
Вот это и есть субъективный фактор, который вдруг вырос передо мной во всей своей неприглядной обнаженности, как мифический предок китайцев Паньгу, гигант с телом змеи и головой дракона, порожденный хаосом. Я понимала: в моих рассуждениях, разумеется, есть преувеличение: и Китай сегодня не тот, и китайцы не те, у миллионов людей появилось классовое сознание. Все нужно брать в развитии. Так-то оно так. Но и корни, истоки забывать нельзя…
Я никогда не считала себя особо восприимчивой к международным делам, а теперь от них голова шла кругом. Ясное представление о теме диссертации вдруг раскололось вдребезги. Маньчжурию оказалось просто невозможно изолировать от остального мира: японцы, американцы и загадочный для меня Чан Кайши. Иногда он представлялся мифом, злым духом истории.
Он вел какую-то странную игру с нашим командованием: то Чан Кайши исступленно настаивает, чтобы наша армия немедленно ушла из Маньчжурии, открывает против нас клеветническую кампанию: русские, дескать, чуть ли не захватчики; то вдруг умоляет не уходить. Где логика? Но логика, разумеется, была. Железная логика, мной пока не разгаданная.
А возможно, все гораздо проще, чем кажется?
Над логикой политических себялюбцев стоит несгибаемая логика иностранных держав, или, вернее сказать, империалистическая логика США. Еще в 1932 году комиссией пресловутой Лиги Наций высказывалась мысль о том, что Китай-де не способен к самоуправлению, ему, мол, больше подходит метод «международного управления»: в Китае избыток дешевой рабочей силы, но без иностранного капитала, техники, иностранных специалистов он не сможет развиваться. Концепция уточнялась из года в год американцами и англичанами. В конце концов янки пришли к выводу: чтобы Китай развивался, он должен стать полуколонией США. Китай должен сделаться проамериканским! Цинично-откровенные янки! Они считают, что приход к власти в Китае подлинно демократического правительства нарушил бы все равновесие сил на Тихом океане. Этого ни в коем случае нельзя допустить! Готовы были даже заигрывать с Мао, с его «китайским марксизмом». Готовы были даже ввести представителей КПК в коалиционное правительство, которое по их замыслам должно стать правительством марионеток. Ввести с одним условием: КПК должна распустить народно-освободительные войска! Но поняли: армию КПК не распустит, ведь афоризм «винтовка рождает власть» принадлежит Мао.
Вопрос о будущем Китая высиживается, словно в стальном яйце. Здесь, в Маньчжурии, что-то зреет… Надвигается что-то неумолимое, и мы сознаем это.
Но нам пора уходить. Мы свое дело сделали. Ведь еще в августе Советское правительство заявило, что Красная Армия может быть выведена из Маньчжурии через три месяца после окончания военных действий. Вот они и прошли, три месяца… В общем-то постепенный отвод наших войск уже начался, — правда, пока из южной части Маньчжурии. Скоро очередь дойдет и до нас.
Бог ты мой, еще никогда ностальгия не терзала нас с такой яростью, как в Чанчуне!
Серый камень, серый камень,
Серый камень душу жмет… —
тихо напевает кто-то из переводчиков. Город и впрямь кажется серым. Листья облетают, и выступает серый камень домов. По ночам я долго ворочалась, не могла уснуть. Грезилась увалистая степь с полынью и ковылем. То была степь моего детства, и в ней цвели необыкновенные фиолетовые и лиловые цветы, звенели кузнечики.
Нервишки мои стали пошаливать. Сказывалась усталость. Иероглифы преследовали даже во сне: низенькие, приземистые, они назойливыми лентами, походными колоннами выстраивались в затылок друг другу, тянулись сверху вниз по листу бумаги, будто шли по дороге, и каждый выкрикивал что-то свое — злое, беспощадное. Я поймала себя на том, что начинаю думать на японском: «Раппо кэн ва коккайни атаэрартэтэ иру» («Законодательная власть предоставлена парламенту»)… «Коно нику ва мада табэрарэмас» («Это мясо еще пригодно для еды»)…
Заглянув в мои глаза, начальник отдела, толстенький, рябоватый генерал, сказал с сочувствием:
— Вам нужно отдохнуть!
Это была сакраментальная фраза, чисто человеческое участие. Всем нам не мешало бы отдохнуть, но времени для отдыха не было. Еще несколько усилий… и с документами будет покончено. Кому из нас не знакома иссушающая природа служебного долга!..
И неожиданно начальник добавил с улыбкой, которая так шла к его по-детски круглому лицу:
— Приглашаю вас завтра вечером на бал!
— Что-то не хочется… — пытаюсь уклониться я.
Мне и в самом деле не хотелось веселиться — отоспаться бы!
— Ну, ну. Это — официальное приглашение. Между прочим, будет мадам Сун. Вечер с танцами. Форма одежды… быть в цивильном.
Наконец-то я сообразила: мадам Сун… жена Чан Кайши, та самая Сун Мэйлин, которая обратила его в христианскую веру.
Вот так по рассеянности едва не упустила «исторический» момент.
О приезде жены Чан Кайши в Чанчунь, разумеется, слышала, но известие как-то не задело сознания: мало ли прилетает в Чанчунь высокопоставленных гоминьдановцев!.. На всех домах вдруг появились темно-синие флаги с белым зубчатым солнцем. С каждой стены, с каждой тумбы улыбался замороженной улыбкой генералиссимус Чан. Даже на парадных портретах в своей красочной форме генералиссимуса он не выглядел солидно, хотя именно такие портреты, по моим наблюдениям, придают человеку величавость.
Все портреты, висевшие на стенах, оградах, были в аккуратных синих рамочках. Лысая грушеобразная голова генералиссимуса смотрела из этих рамок настороженно и зло, усики сердито топорщились. Его издавна окрестили «великим казнокрадом» — он обворовывал собственную армию, наживаясь на солдатских одеялах. И теперь, рассматривая портреты, я думала, что в его обличье есть что-то «казнокрадское»: возможно, хитрые, злые глазки.