— Если прикажете, все равно не пойду. Там у них надо роль играть, притворяться.
— Верно. Играть надо. Артисткой надо быть самой что ни на есть настоящей. Играть так, чтоб не заподозрили.
— А если не смогу? Натура не выдержит. Грубить начну. И считай — пропало.
— Если надо, все выдержишь, Настя. Ради нашей обшей победы. А где тебе быть — особо решим. На подпольном райкоме.
Филимонов взял небольшой камушек и пустил его по озерной глади, высекая блинчики. В этом броске было что-то озорное, мальчишеское, что-то разудало-русское. Он повернулся к Насте и, улыбаясь, сказал:
— Через неделю встретимся. В этот же самый день недели, на этом же месте. Тогда и решим, что предпринять. Согласна? — Он достал из портфельчика вчетверо сложенную пачку газет и протянул Насте: — Это комсомольцам-агитаторам. Пусть прочитают колхозникам.
Он крепко пожал ей руку, и она пошла в обратный путь, по той же тропинке. Встреча с секретарем подпольного райкома взбудоражила, окрылила. Весь облик этого человека: его голос, спокойный и ровный, его улыбка, такая непосредственная и приветливая, и такая убежденность в правоте святого дела — все это для Насти было так важно, так необходимо в данный момент, что она хоть сейчас готова была пойти на любое опасное задание.
Шла, смотрела на деревья и думала, что вот тут, в лесу, хорошо и вольготно, кажется, никто не угрожает тебе, нет никакой опасности, кругом безлюдье, а если и встретится человек, то непременно хороший, такой, как Степан Павлович или как доярка Маша Блинова. Лес словно убаюкивал в ветвистой колыбели, нашептывая сказки о безвозвратном и далеком детстве.
И все же на душе было тревожно. Что ждет впереди? Какие подстерегают опасности? Она ничего об этом не знает. Возможно, придется жить и работать в логове врага, вести опасную игру. В ней боролись два чувства. Одно подсказывало: будь благоразумна, не лезь в пекло, живи при относительном спокойствии и в относительной безопасности с матерью — и будешь цела. Другое же чувство как бы подталкивало ее, будоражило и звало: нет, иди туда, где ты нужна, где ты больше сделаешь для пользы дела.
Так думала она, когда шла к Рысьим Выселкам, и не заметила, как подошла. Маша Блинова обтирала мокрой тряпкой бидон, на лужайке горел костер, над ним, держась на подставках, висел черный котел, в котором подогревалась вода. Кругом было тихо, лишь слепни кружились назойливо, не давая покоя всему живому.
— Пришла? — спросила Маша. — Домой торопишься?
— Пойду,— сказала Настя. — Ты тут за уткам пригляди, чтоб не одичали, не отбились...
— Ладно, ладно. От мужа-то не слышно чего?
Про мужа, про Федора своего, Настя давно ничего не слыхала.
— А что? Почему спрашиваешь?
— Мой-то Гешка, говорят, жив. Видели его под Псковом. В лагерях сидел, в
немецких. Без ноги, говорят. Может, и твой Федор жив? Ненароком объявится!
У Насти кольнуло в груди. Муж, Федор! Как проводила жарким июльским полднем, получила несколько писем, а потом немцы заняли деревню, и весточек — никаких. Живой или мертвый Федя — она не знала. На фронт уходил вместе с Геннадием Блиновым. И вот объявился Гешка. А Федор? Что с ним, где он?
А Маша улыбалась и смотрела на нее счастливый глазами:
— Жду Геннадия со дня на день, гляди, прискачет! Раз живой — обязательно объявится. Он уж такой у меня, Геша. Где бы ни мотался, а к дому всегда стежки-дорожки проложены. Гляди, придет и твой.
— Живой ли?
— Может, и живой. На свете каких чудес не бывает! Только жди, Настенька, жди.
У Насти сладостно потеплело в груди. Хорошо б хоть одним глазком взглянуть на него, ободрить теплым словом.
Глава четвертая
Гешка пришел, точно с неба свалился, всем на удивление: как это он, безногий солдат, прикостылял от железнодорожной станции, такую даль и на костылях? Мария вскрикнула, увидев мужа, бросилась на шею, запричитала:
— Гешенька, Геша... Без ноги!..
Гешка растерялся, костыли загрохотали, и сам он чуть было не упал, Мария усадила его на лавку. Пришли соседи, а в полдень уже набилась полная изба. Бабы всплакивали, утирая платками глаза, старики трясли Гешку за руку, приговаривая:
— Ну, вот и вернулся... Как же ты ухитрился-то?
Гешка ухмылялся, теребил грязной пятерней голову, глядел на односельчан виноватыми глазами.
— Сквозь ад прошел,— отвечал глуховатым голосом. — Не знаю, как и в живых остался... По лагерям мотало месяцев шесть. Молодуха одна пожалела, приходила в лагерь, харчишки носила. А потом немцы выпустили: ненужным оказался, словно бы кочерыжка обглоданная, безногий-то. Ни на работу, ни еще куда. Ну, и отдали меня той женщине. Спасла. Подкормила. А теперича вот дома...
— А моего сынка не видал там, в лагерях-то? — спрашивала его пожилая женщина. — Может, встречал?
— Нет, не встречал,— отмахивался Гешка. — Народу там — что те муравьев в муравейнике. А сколько перемерло, бедных, с голодухи-то! Вот про Федора Усачева кой-какие весточки есть. Передайте Насте — пусть придет. Вам ничего не скажу, а ей все как на духу выложу.
Настя пришла вечером. Кто-то сказал, что Федор жив, что будто Гешка видел его в немецких лагерях. И другой слух прошел, что погиб он в первом же бою, где-то в белорусских болотах. Настя не знала, кому и верить. К Блиновым боялась идти.
И вот пришла, села на лавочку, глядела печально на Гешку, словно на спасителя, ждала, что он скажет. А солдат молчал, поглядывал на Настю, на жену, на стены, на потолок, точно привыкал к новой для него обстановке и не мог привыкнуть. Настя пригляделась к нему и заметила: приобкатала война Гешку, хоть и храбрится он, а не тот мужичок. Лицо серое, и морщинки под глазами, и шея, как у петуха, вытянулась, еле голову держит. На Гешке была гимнастерка немецкого покроя и линялые галифе, правая штанина подогнута и заправлена за пояс. Левая нога, обутая в старый валенок, неестественно подрагивала, казалось, безногий солдат вот-вот поднимется со скамейки. Но Гешка сидел и криво улыбался, глядя на Настю,— видать, надоели ему частые гости: пристают с расспросами, жалеют, а к чему она ему, эта людская жалость? Совсем ни к чему. Пришел живой — и то ладно.
— Ну что, Настя? — спросил Гешка, — Не признаешь?
— Как же, признаю,— спокойно проговорила она и все смотрела на него: словно бы не деревенский он, а пришел откуда-то из дальних краев, постучался в дверь к Марии, впустила она его и приняла
— Где мыкался? — спросила она. Хотела спросить, где муж Федор, но не спросила, ждала, когда сам об этом поведает.
— Где был — там уж нет меня,— уклончиво ответил Гешка,— Там ветер гуляет.
Он судорожно сжал пятерней пустую штанину, скомкал ее, и Настя теперь поняла, что нога у него отнята высоко, и жалость к Гешке начала шевелиться в ней, все нарастая и нарастая.
— Как же теперь без ноги-то? — спросила она и смахнула слезу, а сама подумала: «Вот Федор, пускай бы и без ноги, но живым вернулся, с радостью приняла бы. Только бы пришел, только бы живым был...»
Гешка насупился, очевидно, не понравился ему такой вопрос, да и сама она уже спохватилась: зачем так спросила?
— Хорошо, что живой,— вступила в разговор Мария. — Люди головы сложили или мучаются там, в фашистских лагерях. А Геннадий, слава богу, пришел…
— Заладила одно и то же — живой да пришел... Гешка схватился за культю, вскрикнул, будто бы боли, уставился вопросительно на жену: — Раз живой, достань самогончику. Горлышко размочить не мешает, прежде чем разговоры вести. Вот с Настеной-то, с ней. Не скаредничай, доставай!
— С утра угостился — и хватит! — отмахнулась Мария.— Что у меня, питейное заведение аль ресторан какой? Иль шинкарка я?
— Шинкарка не шинкарка, а жена. Муж из дальней дали прикостылял, значит, угости как следоват! Иначе разговор не пойдет. Трезвому страшно правду говорить. А выпью — все легче.
Настя затихла, притаилась, вся в ожидании. А Гешка тянул и тянул, будто бы воды в рот набрал, ждал, когда Мария принесет выпивку. И она медлила, не несла.