Утром я пошел с бригадой на стройку. Уже высилась первая огромная домна, ее должны были пустить к ноябрьским праздникам. Вторую домну еще одевали в кожух, она была в руках клепальщиков. Вздымались каупера, виднелись фермы мартеновского цеха…
Все это мне с гордостью показывает и объясняет Алешка.
Рядом с комсомольским котлованом роют котлован спецпереселенцы и кулаки. Стоят конвойные с винтовками. Здесь работают нехотя, хмуро.
Когда мы проходим мимо, я слышу говор:
— Кто это?
— Комсомольцы, не видишь, что ли!
— Вот-вот, сюда их и надо!
— Пусть хлебнут соленого поту!
— Это им не на собраниях драть глотку!
Алешка не вытерпел:
— Заткнитесь! Прокаженные!
Ему в ответ завопили:
— Привыкли на чужой шее ездить!
— Работнички! Жрать только горазды!
— Разговоры прекратить! — приказывает конвойный.
Князев удивляется:
— Вот падлы! Под винтовкой и то им неймется!
Подмораживает. Изо рта вырывается пар. После вчерашнего дождя глина липкая, она тяжело шлепается с лопат в одноколесные тачки, на которых рабочие выкатывают землю по дощатой дорожке наверх. Непрерывно движется, похожая на желоб, широкая лента конвейера. Она выносит глину из котлована и сыплет ее прямо на железнодорожные платформы, в вагонетки.
Алексей дает мне брезентовые рукавицы, чтобы я не натер мозоли.
Сверкающие лопаты вонзаются в глину, летят желтые комья, взвизгивают и гремят по доскам колеса тачек, рокочет лента-желоб, гремит мотор.
Сначала ребята перекликаются, задирают друг друга, хохочут. Потом все чаще и чаще начинают вытирать со лба пот, а там и теплые пиджаки, телогрейки поснимали, примолкли.
Сначала я работаю бодро, но уже через час сдаю, поддеваю лопатой все меньше и меньше. Пот прошиб. Ладони горят. Заболела спина. Я все чаще останавливаюсь, передыхаю, косясь на ребят. Но они не обращают на меня внимания. Всюду взлетают лопаты и комья глины.
Хорошо работает Алексей. Наверное, мускулы его под рубахой так и играют.
Да будет ли конец этому дню? Я снова делаю передышку.
В воздухе кружатся редкие, невесомые снежинки, словно летит пух с тополей. И труднее всего этим снежинкам опуститься на землю. Едва они приближаются к ней, как невидимый ток снова уносит их вверх, и они плавают и плавают в воздухе, точно страшась развороченной, грохочущей земли, страшась клубов пара и дыма над паровозами, лязга железа и потных, согнутых спин…
В перерыв ребята сидят на дне глубокой, огромной ямищи, плывет махорочный дымок.
— Ты чего на меня так смотришь, будто я тебе должен? — спрашивает Алешка Максима Чепцова.
— Думаю вот… Сегодня всех ты нас перешибешь,— откликается Максим.— С помощником тебе лафа! — он кивает на меня.— Сразу на гнедуху заробишь! С Фенькой окрутишься!
— А чего! Велика ли хитрость. Я в профиль-то не корявый! Все могу! — Алексей охватывает меня за плечи, прижимает к жаркой груди.— В тяжелый воз двух коней впрягают,— говорит он отцовскую поговорку.
— Ну, как, Муромец? — спрашивает Князев, снимая выгоревший красноармейский шлем, вытирая пот со лба и расчесывая пятернею взмокшие лохмы волос.
— Руки и ноги трясутся,— сознаюсь я.
Где-то наверху раздается шум.
— Дерутся, что ли? — обрадованный Алексей бежит по зыбким мостикам из котлована. За ним бросаются и ребята.
За составом вагонеток двое держат бородатого пьяного мужика. В зимней шапке, в неподпоясанной, пестрядиной рубахе, он вырывается, орет:
— Идите вы, знаете куда?! Работать? Грязища, а ты ройся, как свинья в земле. А в лавках пшик! Одни мыши, губна помада, зеркальца! В столовке — пустая баланда, хлеба дают — и воробья не накормишь. А махорка где? Обносились. Вся Россия-матушка изнывает в очередях. А работать заставляют, как лошадей. И рот открыть нельзя. — Он рвет ворот рубахи, пуговицы так и брызгают. Из-за рубахи вываливается медный крестик. Переносицы у мужика почти нет, ноздрястый нос задирается.
— Ты сдурел?! Чего орешь?
— Иди проспись! — уговаривают его товарищи, утаскивая за холм навороченной земли.
— Из юхновцев это,— объясняет мне Алексей.
— Что за юхновцы?
— Да тут буза… Человек триста их из одного Юхновского района. Заволынили недавно, побросали лопаты. Требуют повысить оплату. Есть тут вредители, подбивают мужиков бежать со стройки.
Мимо проходит толпа в лаптях, во всякой старенькой лопотине, с топорами, с пилами на плечах.
— Вятские плотники,— кивает на них Алексей.— Сапоги, спецовку им выдали, а они берегут, не носят. Не люблю я этот мужицкий дух, ненавижу! Но ничего, все перемелем. Сегодня он в лаптях, закрывшись одеялом, сало жрет, а завтра — сталь будет варить.
С трудом я снова беру лопату…
С каким наслажденьем суюсь я вечером на хрустящий соломенный тюфяк! Даже о клопах забыл. Во всем теле ломота, будто меня избили. И рукавицы не помогли:
мозоли вздулись, потом лопнули, руки распухли.
— Это с непривычки,— утешает Алексей.— Со мной было то же самое. Думал, сдохну.
Я будто провалился в трясину глухого сна. Среди ночи просыпаюсь от звона стекла, грохота и крика. Алексей резко вскакивает, и я валюсь с топчана. В темноте барака происходит что-то непонятное. Все повскакали, бегают, хлопает дверь на улицу. Наконец зажигают свет. Оказывается, кто-то ахнул в окно булыжником.
Скоро возвращаются ребята, с ними и Алексей, в трусах, в сапогах. Не успели поймать бросившего камень. Ругаются, шумят.
Алексей рассказывает мне, что среди строителей немало путается кулаков, бывших колчаковцев. И этот булыжник их рук дело.
Алешка уверяет, что строительная площадка прямо-таки кишит всякими вредителями и шпионами. В хлебе строители находили то опилки, то гвозди, то молотое стекло. Кто-то портил дорогие машины. Как-то подожгли строящуюся электростанцию. Подбивают строителей уходить с работы. Распространяют дикие слухи. Техника, дескать, американская, а морозище-то сибирский. Не будет, мол, завод работать. Зря только жилы рвем да народную копейку переводим. Мягкая земля, болото здесь было. Как отгрохаем, мол, завод, так он и утопнет весь со своими трубами.
Алешку явно будоражат и увлекают, как опасные приключения, все эти вылазки врагов.
— Всех их надо к стенке,— шепчет он.— Ты думаешь, этим бабам, которые босые работали, просто не успели выдать сапоги? Как бы не так! — торжествующе разоблачает Алешка.
Комсомольцы были начеку. На стене нового дома они крупно написали строчки Маяковского:
Товарищ,
помни —
между нами
орудует классовый враг!
Эти строки я видел во многих котлованах, на перекрестках, на бараках…
Через два дня я уезжал. Мы остановились возле вагона. Алексей стискивает мою руку и грустно говорит:
— Мало я учился. Хочу в доменном цехе работать. В техникум надо поступать, а у меня семи групп нету. Кто примет?
Он хмуро сдвигает брови, но левый глаз его, как всегда, с хитрецой посмеивается над правым, опечаленным…
Книжный развал
Как сейчас вижу все эти старые, растрепанные тома на синей Шуриной полке.
Неодолимая сила тянула меня к ним. Встанешь, бывало, рано утром и сразу же к полке. Перебираешь книгу за книгой, листок за листком, и снова, и снова перечитываешь: «На севере диком стоит одиноко»… А вот еще дорогое: «Белеет парус одинокий в тумане моря голубом»… И уже не можешь остановиться, дочитываешь до конца.
И с портретов лица смотрят на тебя изученные до малейших черточек.
Вот кудри и бакенбарды Пушкина, его необыкновенной красоты лоб.
Вот сумрачные, с затаенной горечью и печалью, глаза Лермонтова.
Нависшие, грозные брови Льва Толстого, а какое лицо у Гоголя!