Быча шмыгает носом, вытирает его заскорузлой рукавицей, шапка у него перекосилась, ухо полезло на глаза.
— Трепло ты, трепло,— говорит Ромка, недобро щуря цыганские глаза.
— Сам ты трепло, окурок! — Быча зовет его так потому, что Ромка подбирает на тротуарах окурки.
— Прыгай! — приказывает цыганенок. Быча пятится за трубу, чихает от дыма и плюхается в снег.
— Сдрейфил?
Ромка дико свистит и, скатившись к желобу, мгновенно делает сальто через спину, исчезает внизу. Ромка шлепается в сугроб, тонет в нем. Я вижу, как он едва выкарабкивается из снежного месива.
Быча пятится на четвереньках к лестнице.
— Куда, враль?! — и я хватаю его.
— Отпусти,— нюнит Быча.
Мне хочется отколошматить его. И я даю ему взбучку.
— Прыгай, пивник! — велю я.
— Сам прыгай! — отбивается Быча.
Я тащу его, он упирается. Уже на краю крыши я вижу выпученные в ужасе глаза его. Но сугроб мягкий, высокий, и ничего не случится. Я сталкиваю Бычу. Смешно растопырив руки и ноги, он втыкается в снег по пояс.
— Ладно! Погоди, ломовик, я тебе еще не то устрою! — воет Быча.
Мне страшновато прыгать, но самолюбие заставит и не это сделать. Лечу как попало, захватывает сердце, и… бултых животом в сугроб. Снежная пыль стоит в воздухе. Снег набился за шиворот, в рукава, в карманы.
— Так тебе и надо, рваное ухо,— злорадствует Быча.
Совсем уже рассвело. Дует ветер, поднимается метель.
Ромка свистит и орет:
— Атанда! За мной!
Прибегаем в Бычин сад. Среди старых, развесистых берез намело снегу высотой метра в два. Мы начинаем рыть в нем пещеры. Вытаскиваем, выгребаем снег. Внутри сугробов в разных направлениях появляются хода, лазейки, целые комнаты. В них светло, свет просачивается через снег. Наверху шумит метель, а в путанице белых пещер тихо и тепло.
— Мировой подземный дворец,— заявляет Ромка и важно вытаскивает из кармана окурок.
Мы сидим, отдыхаем, снег иногда сыплется за шиворот. Ромка дымит папиросой. Он старше нас года на три. Ромка учит нас, как отыскивать у матери варенье, как воровать у отца мелочь на кино, как в книжном магазине под носом у продавца свистнуть книжку Майн Рида. Он известный в квартале голубятник, сорвиголова. На его чердаке живет стая разноцветных голубей. Целые дни он гоняет их, ловит чужаков, обменивает, продает, лазает по крышам, свистит, дерется.
— Да где это видано, чтобы цыган голубей держал? Цыган лошадей держит! — кричала ему Лиманчиха.— Лошадей.
Появляется немой Петька, а потом еще несколько мальчишек, и мы затеваем игру в «сыщики-разбойники». Заводилой всего, конечно, цыган-голубятник. Мы шныряем по снежным пещерам, выскакиваем в метель, прячемся, выслеживаем, делаем набеги. С криком «ура» одна шайка нападает на другую, и начинается свалка в сугробах. Пуговицы на пальто оторваны, шапки сбиты, все раскраснелись, вспотели, вывалялись в снегу.
Быча предал нас с Ромкой, показал Петьке, где мы скрывались. За это мы его утащили в укромный уголок за баней и крепко привязали шарфом к березе. Быча нюнил, выл, плевался, но освободиться не мог. Мы убежали, никто его не видел и не слышал, и он проторчал в своем заточении чуть не всю игру.
Его освободил кто-то из взрослых. С ревом он ушел домой, грозя нам кулаком. Мы катались по сугробу от хохота.
А метель обрушивает тучи снега, взмахивает белыми гривами, дыбится, клубится, несется белым стадом.
Вечером валюсь на тротуар, задираю ноги вверх и болтаю ими, вытряхивая из валенок снег. Штанины давно уже сползли с голенищ валенок.
Заявился домой, а говорить не могу: вместо голоса — шипение. Кашель, насморк, побаливает горло — это я, разгоряченный, насосался снегу.
— Вот он, гулёна, полюбуйтесь на него! — мать всплескивает руками.— Где дом находится — забыл. Ну, налетался досыта?! Всыпать бы хорошего ремня!
Валенки мои оледенели, гремят по полу, как деревянные, к подошвам пристыли комки снега.
Начинается домашнее лечение.
Мать варит чугун картошки. Меня и чугун накрывает полушубком. В лицо бьют горячие клубы пара.
— Дыши глубже, бездомовник! — кричит мать.
Я задыхаюсь. Лицо сразу же осыпают крупные капли, по нему текут ручейки. Я чувствую, как прогретому горлу становится легче.
Вот лягу, мать укутает меня одеялом, шубой. А утром хрипоты, кашля и в помине не будет.
Я еще не пришел в себя от лечения, как дверь рванули и в дом ввалилась бледная, распухшая от слез Петькина мать.
— Меркурьевна! Родная! Несчастье ведь у меня. Ой, батюшки! Петька ребенка убил!
Моя мать только руками всплеснула.
А произошло вот что.
Когда я ушел, Петька зазвал к себе Бычу.
Отец расчищал от снега двор, мать доила корову.
Петька и Быча заглянули в комнату квартирантов.
Неделю назад Петькин отец пустил на квартиру военного с женой и ребенком. Петька так и просиял, увидев у военного наган. Насмотревшись фильмов о гражданской войне, он мечтал о нагане, о сабле, о винтовке.
И вот комната квартирантов оказалась пустой. Они куда-то ушли.
Петька бросился к столу квартиранта, но на нем ничего не было, осмотрел кровать, приподнял подушку и даже застонал от восторга: там чернел желанный наган. Петька прижал его к груди, потом стал осматривать, ощупывать, смеясь, прицелился в Бычу, тот шарахнулся, погрозил кулаком.
И тут Петька увидел пятилетнего мальчика, игравшего на полу.
Петька сунул наган за пояс и начал угрожающе жестикулировать перед мальчиком, топать, строить страшные гримасы. Быче показалось, что он разыгрывает сцену допроса из какого-то фильма. Мальчик с интересом смотрел на Петьку и смеялся. Тогда Петька грозно стукнул по столу кулаком, подкрутил воображаемые усы, выхватил из-за пояса наган и… неожиданно грянул выстрел. Ребенок повалился на бок. Петька схватил его, тряс, плакал, мычал, метался по комнате. Трясущийся Быча бросился к Петькиному отцу.
Когда тот прибежал, Петька сидел под столом, а мальчик лежал на кровати, закрытый газетой…
Больше мы с Петькой не встречались. Его родители продали дом и куда-то уехали…
Водовоз
Вечерком по прохладе, когда уже стали разворачиваться белые звезды табачков, заглянул к нам финагент. Воротник его сорочки был завернут внутрь, обнажая шею и треугольник груди. Оттененная белизной сорочки, грудь резко чернела и лохматилась волосами. Рукава были закатаны до локтей. И руки тоже чернели волосами.
Парусиновые брюки, смятые гармошкой, сандалии на босу ногу, соломенная фуражка, в черных руках желтая папка с тесемочным бантиком. Все было по-домашнему мирно во внешности этого человека, а отец вдруг притворно залебезил, заулыбался льстиво и озлобленно.
— Присаживайтесь, товарищ Банников!
Мы с мамой тоже пришли на кухню. Мама, волнуясь, перебирала, теребила фартук.
Товарищ Банников сел, медленно развязал тесемочный бантик, раскрыл папочку, вытащил какой-то лист бумаги, осторожно, любовно провел по нему ладонью и вопросительно уставился на отца.
Тот угрюмо сосал цигарку, затягиваясь с такой силой, что самосад с треском разбрасывал искры, и видно было, как огонек от конца цигарки стремительно полз к губам.
— Ну так, как же… хозяин? Сколько будем тянуть?— веско спросил товарищ Банников.— Пеня растет. Сколько же она может расти? Или, может быть, мы любим пеню?
Отец, с притворным равнодушием глядя в потолок, начал объяснять:
— Доходу нет. Сами знаете, чего мы, ломовики, теперь зарабатываем. Крутишься, крутишься целый день, а все без толку. На овес лошаденке не заработаешь. А цены нонче на овес, на сено — дурные. Дерут три шкуры, будто ополоумели. А у меня овса — и шапки не наскребешь. И ребятишек полон двор. Всем нужно рот заткнуть. Подождите еще немного, извернусь — заплачу…