Простолюдины сего городишки уже знают и привечают меня, особенно детвора. Между тем сделал я одно печальное наблюдение: когда вначале своего пребывания здесь я заговаривал с ними, дружелюбно расспрашивая о том о сем, некоторые из них думали, что я насмехаюсь над ними, и отвечали мне грубостью. Но это не оттолкнуло меня от них; я лишь отчетливее чувствовал то, что давно уже заметил: люди, принадлежащие к привилегированным сословиям, нарочито холодны с простым народом и стараются держаться от него подальше, словно опасаясь навредить себе близостью к низшему званию; впрочем, встречаются средь них ветреники и злые насмешники, будто бы снисходящие до бедняков, чтобы тем болезненнее выказать им свое высокомерие.
Я знаю, равенства меж нами нет и быть не может, однако же держусь того мнения, что человек, почитающий необходимым сторониться так называемой черни, дабы возвыситься в глазах окружающих, подобен трусу, бегущему от врага из страха перед поражением.
Недавно был я вновь у источника и повстречал там молоденькую служанку, поставившую свой кувшин на нижнюю ступеньку лестницы и поглядывавшую наверх в ожидании других девушек, которые помогли бы ей водрузить его на голову. Я спустился вниз и посмотрел на нее.
– Дозвольте помочь вам, сударыня, – молвил я ей.
– О нет, что вы, сударь! – отвечала она, зардевшись как маков цвет.
– Ну же, без церемоний, – настаивал я.
Она поправила круглую подушечку на голове, и я поставил на нее кувшин. Поблагодарив, она стала подниматься наверх.
17 мая
Я свел множество знакомств, хотя и не вхож покамест ни в один дом. Не знаю, чем могу я быть столь привлекателен для окружающих: многим я тотчас прихожусь по нраву, они охотно составляют мне компанию, разделяя со мною часть пути, и мне грустно расставаться с ними, если пути наши скоро расходятся. Если спросишь ты, каковы люди в этом местечке, я должен буду ответить: как и в любом ином! С родом людским всюду дело обстоит одинаково. Большинство трудится не покладая рук, чтобы жить, те же крохи свободы, что остаются им, так пугают их, что они торопятся избавиться от них любыми способами. Вот удел человека!
Однако народец славный! Когда порою, забывшись, я разделяю с ними те немногие радости, что жизнь все же дарует человеку, – благочинное застолье, сдобренное простодушными, дружелюбными шутками, конную прогулку по окрестностям, танцы и тому подобные увеселения, – это производит на меня весьма благотворное действие; главное, не вспоминать в эти минуты о других силах, томящихся во мне и пропадающих втуне, которые принужден я усердно скрывать. Ах, как это теснит сердце! Увы, быть непонятым есть печальный жребий таких, как я.
О, зачем не стало подруги моей юности! Зачем только судьба свела меня с нею! Я сам говорю себе: глупец! ты ищешь то, чему нет места под луною! Но ведь была же она, я чувствовал это сердце, эту необыкновенную душу, пред которыми и сам я казался себе чем-то бóльшим, чем был в действительности, ибо я был всем, чем только мог быть. Боже праведный! Во мне поистине не оставалось в те дни ни единой силы, лежащей под спудом. Пред нею рождалось во мне во всей полноте своей то дивное чувство, что позволило мне объять сердцем весь мир. Встречи наши были благодатнейшею почвою, на которой непрестанно взрастали и распускались цветы тончайших ощущений, остроумнейших мыслей и шуток, и все эти проявления духа, равно как и множественные вариации их, отмечены были печатью гениальности. И вот все исчезло! Она была старше меня годами и рано сошла во гроб. Никогда не забыть мне ее светлого ума и всепрощающей, ангельской кротости.
Несколько дней тому назад встретил я некоего Ф., открытого, приветливого юношу чрезвычайно приятной наружности. Он только что вышел из университета, и хотя не считает себя мудрецом, но полагает, что знает более других. Впрочем, на студенческой скамье был он, кажется, отменно усерден, что могу я заключить по многим признакам, словом, имеет весьма недурные познания. Услыхав, что я рисую и владею греческим (явления, для здешних мест равные по значению падению метеоритов), поспешил он отрекомендоваться мне и усердно старался осчастливить собеседника сведениями из всех областей, от Баттё[2] до Вуда[3], от де Пиля[4] до Винкельмана[5], уверяя между прочим, что от начала до конца прочел первую часть теории Зульцера[6] и что имеет вдобавок рукопись Гейне[7] об изучении античности. Я не стал подвергать сомнению сии уверения.
Познакомился я еще с одним славным господином, княжьим амтманом[8], человеком общительным и простодушным. Сказывают, будто его непременно надобно видеть в кругу его детей, коих у него девять; мол, сие есть на редкость отрадное зрелище. В особенности же хвалят старшую дочь его. Он пригласил меня к себе, и я намерен посетить его в один из ближайших дней. Живет он в княжьем охотничьем замке, в полутора часах отсюда, куда позволено было ему переселиться после кончины его супруги, так как пребывание в городе и в казенной квартире еще более усугубляли его скорбь.
Попадалось мне также с полдюжины юродствующих оригиналов, в коих все невыносимо, наипаче же – их дружба.
Прощай! Письмо мое придется тебе по вкусу, ибо имеет характер исключительно повествовательный.
22 мая
То, что жизнь человеческая есть всего лишь сон, замечали уже многие; вот и я неразлучен с этим ощущением. Когда я думаю об узилище, в коем заключены созидательные, творческие силы человека, когда вижу я, что все действие их сводится исключительно к удовлетворению потребностей, не имеющих иной цели, кроме как продлить наше жалкое существование, и что всякий покой, даруемый нам определенными плодами пытливого разума, есть лишь грезы отчаяния, расписывающие стены нашей темницы яркими образами и светлыми далями, – все это, дорогой мой Вильгельм, затворяет мои уста. Я возвращаюсь в себя и нахожу там иной мир! Опять же призрачный, рисуемый мне скорее смутным чувством и темною жаждою, нежели зримо-осязаемый и полный живой силы. И все расплывается перед внутренним моим взором, и я, улыбаясь, словно во сне, вновь обращаю его на мир здешний.
Все высокоученые школьные и домашние учителя согласны в том, что дети не ведают природы своих желаний. Однако мало кто верит в то, что взрослые недалеко ушли от детей, что они столь же беспомощно блуждают в потемках и немногим более могут поведать о том, откуда пришли и куда идут, а поступки их столь же мало сообразуются с благими целями, и что управляют ими в той же мере посредством кнута и пряника. Мне же представляется, что истины более очевидной и не придумать.
Памятуя твое мнение на сей счет, осмелюсь доложить тебе: счастливы те из них, что подобно детям живут нынешним днем, возятся со своими куклами, наряжают и переодевают их, с большою опаскою и неменьшим вожделением ходят вокруг буфета, в коем матушка заперла сласти, а получив наконец желаемое, уплетают лакомства за обе щеки и требуют еще. Счастливые создания! Блаженны и те, кои жалкие, презренные занятия свои или, паче чаяния, страсти наделяют благозвучными именами и выдают оные за неслыханные подвиги во имя пользы и спасения человечества. Благо тому, кто может быть таким! Тот же, кто в смирении своем зрит тщету сих многообразных ухищрений; кто видит, как всякий довольный своим уделом бюргер посредством ножниц искусно обращает в рай свой садик и как невозмутимо влачит свое бремя, кряхтя и отдуваясь, несчастливец, и все в равной мере желают продлить удовольствие видеть свет солнца хотя бы на одну лишь минуту, – тот безмолвствует и творит свой мир в себе самом и тоже счастлив тем, что он – человек. И как бы ни был он ограничен обстоятельствами и условиями, он все ж питает в сердце своем сладостное чувство свободы и сознание того, что в любой миг может покинуть свою темницу.