Сюда, к Лежачему камню, пришли дети в то самое время, когда первые лучи солнца, пролетев над низенькими корявыми болотными ёлочками и берёзками, осветили Звонкую борину, и могучие стволы соснового бора стали как зажжённые свечи великого храма природы. Оттуда сюда, к этому плоскому камню, где сели отдохнуть дети, слабо долетело пение птиц, посвящённое восходу великого солнца.
Было совсем тихо в природе, и дети, озябшие, до того были тихи, что тетерев Косач не обратил на них никакого внимания. Он сел на самом верху, где сук сосны и сук ели сложились как мостик между двумя деревьями. Устроившись на этом мостике, для него довольно широком, ближе к ели, Косач как будто стал расцветать в лучах восходящего солнца. На голове его гребешок загорелся огненным цветком. Синяя в глубине чёрного грудь его стала переливать из синего на зелёное. И особенно красив стал его радужный, раскинутый лирой хвост.
Завидев солнце над болотными жалкими ёлочками, он вдруг подпрыгнул на своём высоком мостике, показал своё белое, чистейшее бельё подхвостья, подкрылья и крикнул:
– Чуф, ши!
По-тетеревиному «чуф» скорее всего значило «солнце», а «ши», вероятно, было у них наше «здравствуй».
В ответ на это первое чуфыканье Косача-токовика далеко по всему болоту раздалось такое же чуфыканье с хлопаньем крыльев, и вскоре со всех сторон сюда стали прилетать и садиться вблизи Лежачего камня десятки больших птиц, как две капли воды похожих на Косача.
Затаив дыхание, сидели дети на холодном камне, дожидаясь, когда и к ним придут лучи солнца и обогреют их хоть немного. И вот первый луч, скользнув по верхушкам ближайших, очень маленьких ёлочек, наконец-то заиграл на щеках у детей. Тогда верхний Косач, приветствуя солнце, перестал подпрыгивать и чуфыкать. Он присел низко на мостике у вершины ёлки, вытянул свою длинную шею вдоль сука и завёл долгую, похожую на журчание ручейка песню. В ответ ему тут где-то вблизи сидящие на земле десятки таких же птиц, – тоже каждый петух, – вытянув шею, затянули ту же самую песню. И тогда будто довольно уже большой ручей с бормотаньем побежал по невидимым камешкам.
Сколько раз мы, охотники, выждав тёмное утро, на зябкой заре с трепетом слушали это пение, стараясь по-своему понять, о чём поют петухи. И когда мы по-своему повторяли их бормотанья, то у нас выходило:
Круты перья,
Ур-гур-гу,
Круты перья
Обор-ву, оборву.
Так бормотали дружно тетерева, собираясь в то же время подраться. И когда они так бормотали, случилось небольшое событие в глубине еловой густой кроны. Там сидела на гнезде ворона и всё время таилась там от Косача, токующего почти возле самого гнёзда. Ворона очень бы желала прогнать Косача, но она боялась оставить гнездо и остудить на утреннем морозе яйца. Стерегущий гнездо ворона-самец в это время делал свой облёт и, наверно встретив что-нибудь подозрительное, задержался. Ворона в ожидании самца залегла в гнезде, была тише воды ниже травы. И вдруг, увидев летящего обратно самца, крикнула своё:
– Кра!
Это значило у неё:
– Выручай!
– Кра! – ответил самец в сторону тока в том смысле, что ещё неизвестно, кто кому оборвёт круты перья.
Самец, сразу поняв, в чём тут дело, спустился и сел на тот же мостик, возле ёлки, у самого гнёзда, где Косач токовал, только поближе к сосне, и стал выжидать.
Косач в это время, не обращая на самца вороны никакого внимания, выкликнул своё, известное всем охотникам:
– Кар-кар-кекс!
И это было сигналом ко всеобщей драке всех токующих петухов. Ну и полетели во все-то стороны круты перья! И тут, как будто по тому же сигналу, ворона-самец мелкими шагами по мостику незаметно стал подбираться к Косачу.
Неподвижные, как изваяния, сидели на камне охотники за сладкой клюквой. Солнце, такое горячее и чистое, вышло против них над болотными ёлочками. Но случилось на небе в это время одно облако. Оно явилось как холодная синяя стрелка и пересекло собой пополам восходящее солнце. В то же время вдруг ветер рванул ещё раз, и тогда нажала сосна, и ель зарычала.
В это время, отдохнув на камне и согревшись в лучах солнца, Настя с Митрашей встали, чтобы продолжать дальше свой путь. Но у самого камня довольно широкая болотная тропа расходилась вилкой: одна, хорошая, плотная тропа, шла направо, другая, слабенькая, – прямо.
Проверив по компасу направление троп, Митраша, указывая слабую тропу, сказал:
– Нам надо по этой на север.
– Это не тропа! – ответила Настя.
– Вот ещё! – рассердился Митраша. – Люди шли, – значит, тропа. Нам надо на север. Идём, и не разговаривай больше.
Насте было обидно подчиниться младшему Митраше.
– Кра! – крикнула в это время ворона в гнезде. И её самец мелкими шажками перебежал ближе к Косачу на полмостика.
Вторая круто-синяя стрелка пересекла солнце, и сверху стала надвигаться серая хмарь.
«Золотая Курочка» собралась с силами и попробовала уговорить своего друга.
– Смотри, – сказала она, – какая плотная моя тропа, тут все люди ходят. Неужели мы умней всех?
– Пусть ходят все люди, – решительно ответил упрямый Мужичок в мешочке. – Мы должны идти по стрелке, как отец нас учил, на север, к палестинке.
– Отец нам сказки рассказывал, он шутил с нами, – сказала Настя. – И, наверно, на севере вовсе и нет никакой палестинки. Очень даже будет глупо нам по стрелке идти: как раз не на палестинку, а в самую Слепую елань угодим.
– Ну ладно, – резко повернул Митраша. – Я с тобой больше спорить не буду: ты иди по своей тропе, куда все бабы ходят за клюквой, я же пойду сам по себе, по своей тропке, на север.
И в самом деле пошёл туда, не подумав ни о корзине для клюквы, ни о пище.
Насте бы надо было об этом напомнить ему, но она так сама рассердилась, что, вся красная, как кумач, плюнула вслед ему и пошла за клюквой по общей тропе.
– Кра! – закричала ворона.
И самец быстро перебежал по мостику остальной путь до Косача и со всей силой долбанул его. Как ошпаренный метнулся Косач к улетающим тетеревам, но разгневанный самец догнал его, вырвал, пустил по воздуху пучок белых и радужных пёрышек и погнал и погнал далеко.
Тогда серая хмарь плотно надвинулась и закрыла всё солнце с его живительными лучами. Злой ветер очень резко рванул. Сплетённые корнями деревья, прокалывая друг друга сучьями, на всё Блудово болото зарычали, завыли, застонали.
V
Деревья так жалобно стонали, что из полуобвалившейся картофельной ямы возле сторожки Антипыча вылезла его гончая собака Травка и точно так же, в тон деревьям, жалобно завыла.
Зачем же надо было вылезать собаке так рано из тёплого, налёжанного подвала и жалобно выть, отвечая деревьям?
Среди звуков стона, рычания, ворчания, воя в это утро у деревьев иногда выходило так, будто где-то горько плакал в лесу потерянный или покинутый ребёнок.
Вот этот плач и не могла выносить Травка и, заслышав его, вылезала из ямы в ночь и в полночь. Этот плач сплетённых навеки деревьев не могла выносить собака: деревья животному напоминали о его собственном горе.
Уже целых два года прошло, как случилось ужасное несчастье в жизни Травки: умер обожаемый ею лесник, старый охотник Антипыч.
Мы с давних лет ездили к этому Антипычу на охоту, и старик, думается, сам позабыл, сколько ему было лет, всё жил, жил в своей лесной сторожке, и казалось – он никогда не умрёт.
– Сколько тебе лет, Антипыч? – спрашивали мы. – Восемьдесят?
– Мало, – отвечал он.
– Сто?
– Много.
Думая, что он это шутит с нами, а сам хорошо знает, мы спрашивали:
– Антипыч, ну брось свои шутки, скажи нам по правде: сколько же тебе лет?
– По правде, – отвечал старик, – я вам скажу, если вы вперёд скажете мне, что есть правда, какая она, где живёт и как её найти.
Трудно было ответить нам.
– Ты, Антипыч, старше нас, – говорили мы, – и ты, наверно, сам лучше нас знаешь, где правда.