— Давай выпьем, капитан, — пошутил Дмитриенко. — Твоя выпивка — наши песни… Взаймы и в аренду, а?
Он сел на корточки около Долдона, дохнул ему в нос и приказал: «Ищи!»
— Слушайте, товарищи моряки, — сказала девушка в узенькой железнодорожной шинельке, — какие вы принципиальные, что над душою стоите… Нету поезда, что я его, рожу? Ничего не случилось, просто опаздывает… И волка своего заберите… Здесь нельзя…
Они вышли из разбитого в лесах вокзала.
— Собачка, собачка, — закричали с лесов девушки, — почему у тебя такой хозяин длинный?
Было настоящее весеннее утро, первое в этом году. Солнце припекало, залив блестел.
— Да иди же ты-рядом, проклятая собака… — бормотал Дмитриенко и остервенело дергал веревку. Долдон глядел на него преданными глазами, прижимал уши и тянул как паровоз.
— Может, он ездовой… — заныл Дмитриенко. — Возьми хоть кролика, Саш.
— Нет, — сказал Белобров и заложил руки за спину. — Не хочу разрушать ихние братские отношения. Потом, ты с собакой и кроликом — это очень красиво.
Гаврилов нес маленький чемоданчик, кротко улыбался, подставляя лицо солнцу.
— Возьми кролика, подлец! — опять заныл Дмитриенко. — Ну я ошибся, ну что же. Ну я признаю…
Белобров опять засмеялся и пошел впереди.
Вдоль длинных деревянных пирсов вперемешку стояли небольшие военные и торговые суда, на одном пирсе матрос в робе катался на велосипеде, выделывая немыслимые кренделя.
Был праздник, к кораблям пришли девушки, матросы торчали на палубах, перекрикиваясь с ними, смеялись. Некоторые девушки сняли пальто и несли их, перекинув через руку; в кофтах и свитерах с высокими плечиками, они казались нарядными. Офицеры прогуливались в кителях и белых перчатках. Припекало солнце, и в воздухе стоял звон, какой бывает только весной.
— Я вижу, — сказал Дмитриенко, — что меня, боевого офицера, девушки принимают за грибника… свинство какое-то. Давай кролика в камеру хранения сдадим? Жарко…
— Кроликов не принимают, — железным голосом сказал Белобров. — И потом что? С кроликом тебе жарко, а без кролика сразу будет холодно? Так, что ли?
Тут же навстречу им попался толстый полковник, и именно в это же время Долдон так рванул Дмитриенко, что тот пулей пролетел мимо полковника с ослепительно извиняющейся улыбкой. А полковник еще долго грозно глядел им вслед и кашлял.
У запасных путей был базарчик. Много продавали, мало покупали. Полная проводница продавала картошку, и они купили полный чемоданчик.
— Мороженая? — строго спросил Дмитриенко, вытер ладонью картофелину и, закатив глаза, попробовал на вкус, но, конечно, ничего не понял.
— Да ни боже ж мой, — сказала проводница, — кролика где брали?
Белобров отошел на несколько шагов и увидел пушистый воротник, примерно про такой воротник для Маруси плел ему как-то Черепец. Он подошел без намерения купить его, но у женщины лицо было бледное и прозрачное, она заикалась и никак не могла произнести слово «пятьсот», хотя несколько раз начинала.
И боты у нее были такие, как у Вари в поезде.
Стараясь не смотреть на нее, он сунул деньги, больше на сто рублей — шестьсот. Рядом старушка продавала коробочку детских красок, он тоже купил.
Внизу на пирсе раздались крики и хохот. Матрос, который вертелся на велосипеде, свалился-таки в воду.
— Феликс Дзержинский, — сказал Дмитриенко.
— Что? — спросил Белобров.
— Феликс Дзержинский, название паровоза. Поезд подошел, шляпы, вот что, — и Дмитриенко сунул в руку Белоброву корзину с кроликом.
— У него на руке повязка! Смотрите ребенка с повязкой! — вдруг закричал Гаврилов и побежал к вокзалу.
Пассажиры сразу расступились, и они увидели застывшего от напряжения маленького мальчика с резко вытянутой вверх рукой, на которой была красная повязка. Другой рукой мальчик держал за руку проводника. Мальчик был в бушлатике, с серым мешочком за плечами, его ноги в чулках и каких-то плоских ботинках казались длинными и жалкими.
— Ты Игорь? — спросил Гаврилов.
На Гаврилова невозможно было смотреть, и Белобров отвернулся.
— Ты Игорь? — повторил Гаврилов каким-то странным шипящим голосом.
Мальчик смотрел на Гаврилова и молчал.
— Да Игорь, Игорь! — заорал Белобров. — У него же написано… Ну, смотри же…
На мешочке и на ящичке, который держал проводник, большими буквами чернильным карандашом было написано: «ИГОРЬ ГАВРИЛОВ 5 ЛЕТ».
— Кто из вас мой папа? — спросил мальчик и поджал ногу.
— Вот он, — торопливо сказал Белобров.
— Я, — сказал Гаврилов и шагнул вперед. — Я, Игорешка…
Голос мальчика:
«Так я и запомнил их на всю жизнь, двух худых и длинных и одного невысокого и коренастого, с собакой и кроликом, в черных блестящих регланах, фуражках и белых кашне. Так вот и стоят они у меня перед глазами».
Зенитки били без устали. К ним присоединилась корабельная артиллерия. Сквозь грохот орудий прорезывался гул самолетов.
У открытых дверей парикмахерской стоял народ и смотрел в небо.
Втянув голову в плечи, Белобров вбежал в парикмахерскую.
Шура Веселаго помахала ему в зеркало рукой. К ней в кресло как раз садился штурман Звягинцев, он тоже заулыбался в зеркало. Белобров взял со стола газету и стал пересыпать в нее картошку.
— Настоящая, — сказал он Шуре. — В дорогу сваришь с солью, хорошее кушанье.
— Киля, пеньюар, — приказала Шура и кивнула.
Зенитки били как оглашенные. Очередь профессионально оживилась, все показывали руками, как, по их мнению, идет немец. Под белой простыней Звягинцев казался штатским и пожилым.
Киля яростно выметала его пегие волосы.
В сопках грохнуло так, что во всем доме заныли окна.
— Снесся-таки зараза, — сказала Киля, выглянув на улицу.
Зенитки перестали стрелять. Прогудела сирена, извещающая отбой воздушной тревоги. Белобров стоял в прихожей и неторопливо снимал реглан.
Из комнаты Гаврилова доносилось бормотание, Белобров прислушался.
— Он ничего, кроме воды, сверху не видит… — говорил едва слышный голос Гаврилова. — Вода сверху этакая голубая… Уж ты мне поверь…
В комнате что-то упало, и детский голос спросил:
— Папа, это что упало?
— Это я стол задел, — ответил голос Гаврилова. — Ты спи. Положи ушко на подушку.
— Папа, а почему ты плачешь?
Надо было уйти, но пол заскрипел, и Белобров растерялся.
— Это у меня насморк, — сказал голос Гаврилова. — Совсем заложило… Ты спи давай… У меня чайник на кухне.
Дверь отворилась, и мимо Белоброва на кухню, тяжело дыша и отфыркиваясь, быстро прошел Гаврилов. Лицо у него было съеженное и мокрое. Он умылся, сел за покрытый газетами стол, обмакнул корочку в соль и стал жевать. Воздушная тревога кончилась, резко на полуслове включилось радио, Белобров прикрутил громкость.
— А мальчик-то не мой… — сказал вдруг Гаврилов и опять обмакнул корочку в соль. — Ни Женю не помнит, ни Лялю… А ведь мальчик большой, пять лет, должен помнить… И ни на меня не похож, ни на Лялю. Ничего общего. Раздевайся, чай будем пить… с шиповником…
Он пошел к плитке и стал смотреть, как закипает чайник.
В комнате что-то зашуршало и стукнуло. Гаврилов покачал головой.
— Еду ворует, — сказал он, — обещал больше не трогать… Там тушенка…
— Если ты так считаешь твердо, — выдавил Белобров. Что «считаешь» и что «твердо», он не знал.
— И что, — сдавленным голосом крикнул Гаврилов и обернулся на дверь, — если это не мой, то мой-то где?! Вот вопрос… А этому что сказать? Извините, неувязочка, я не ваш папаша…. Нет уж, я один, и он один…
И Гаврилов погрозил кому-то невидимому пальцем.
В комнате опять заскрипело. Гаврилов ушел туда и вернулся с закрытой банкой.
— Перепутал, — он повертел ее в руках, — закрытая банка.
Они долго молчали, Гаврилов вздыхал и гонял по столу корочку.