— Ой, — говорит, — мне нехорошо! Ой, дайте мне воды! Что же ты с ними сделал, несчастный?!
— Понимаете… В наш двор зашла девчонка с авторучкой и хотела что-то записать… — Дальше я ничего говорить не могу. В горле у меня что-то сжимается. Ушан на лестнице выплясывает какие-то знаки, которых я все равно понять не могу.
— Эта девочка… Эта девочка… — повторяю я, — все видели…
— Не трогайте их, Клавдия Михална, — мама держит мои штаны двумя пальцами. — Они в какой-то краске и клеются. Иди, пожалуйста, в комнату, Борис. Ты трус и жалкий человек.
— Почему я трус, — бормочу я, — эта девочка…
— Ты еще и врун, — качает головой мама. — Ведь ты знал, что ты прав, знал, что Иван-дурак — хороший человек… Но стоило тебя немножко подразнить, как ты струсил и отступил. Вот что самое неприятное…
— Вы что, их взрывали, что ли? — спрашивает с кухни Клавдия Михална.
— Штаны, конечно, жалко, — перебивает мама. — Ну да не в штанах счастье. Денег наживем, новые купим. Ужасно другое. Ты не герой, ты жалкий человек.
— Они и к мылу клеются, — охает из кухни Клавдия Михална. — Я их «Дарьей» засыплю, ладно, Женя?
Я плетусь в нашу комнату и сажусь на стул.
Вжик-вжик, — сгребает во дворе снег тетя Полина. Льется вода на кухне. Весь наш обеденный стол уставлен коробками и свертками. А на нашем большом простом телевизоре стоят два ручных цветных. Сейчас все три телевизора выключены и не работают. И с пустых холодных экранов на меня смотрят три печальных лопоухих мальчика. На одно лицо. Три печальных мальчика — это я.
— Почему же я отступил? — грубо спрашиваю я у вошедшей мамы. — Я хотел их красиво покрасить в цвет неба… Разве не может быть Иван-дурак в голубых штанах?!
— Нет, — говорит мама, — не может. То есть, наверное, может, но не в этом дело.
— А я вообще не хочу быть Иваном-дураком, — кричу я. — Побыл! Спасибо большое. Я тебя не просил… Витязем на распутье или Иваном-царевичем, пожалуйста. А Иваном-дураком не хочу. Над ним все смеются… Я же не виноват, что над ним все смеются…
Мама вдруг начинает быстро ходить по комнате взад-вперед, и я с удивлением вижу, что она волнуется, хочет что-то сказать, но у нее не получается. И она растерянна, моя мама.
— Ты сама не знаешь, — кричу я, — ты сама запуталась.
— Нет, — резко говорит в ответ мама и хлопает ладошкой по столу так, что все покупки товарищей Чистовичей начинают подрагивать, а некоторые звенеть. — Мне трудно тебе объяснить, потому что ты еще маленький, но ты должен поверить мне на слово и запомнить раз и навсегда. Что если ты прав и ты знаешь, что ты прав… А люди, которые не знают или просто глупые, не соглашаются с тобой или смеются над тобой… то ты ни за что не должен отступать… ни отступать, ни пугаться, ни приспосабливаться. Ты запомнил это, Бобка?!
— Запомнил, — говорю я. — Чего же тут запомнить. Только это очень трудно, — во мне вдруг возникает ответное волнение, и я встаю. — Оказывается, не все люди — братья, понимаешь?
— Да, — говорит мама. — Пока еще не все люди братья. И поэтому ради истины одни попирают смерть ногами, а другие сразу перекрашивают себе штаны, и все. Понимаешь?
— Конечно, — говорю, — понимаю, мама. А что такое смерть?
Тут мама остановилась, посмотрела на меня, засмеялась, включила все три телевизора и говорит:
— Ах Бобка ты мой Бобка! Какой же ты еще маленький! Ты, мой дорогой сыночек! Что же я буду завтра без тебя делать…
Мы вдвоем в комнате. Я и Николай Иванович.
Я лежу в кровати и диктую письмо.
— Дорогая моя мама! — диктую я. — Я еду и еду, и сколько только еще буду ехать. И все на юг, на юг. Ехать очень весело. Я без тебя не скучаю, и ты не скучай… А лучше пей чай! — я смеюсь, как ловко вышло в конце, просто как стихи. И повторяю с удовольствием. — И ты не скучай… А лучше пей чай. Твой сын Боб Иванов. По-моему, хорошо получилось?!
— В том-то и дело, что хорошо, — Николай Иванович прячет письмо в нагрудный карман кителя, — мама придет с вокзала одна, грустная, и вдруг звонок. Что такое? А это ей принесли письмо. Только ты не проболтайся, Бобка.
— Николай Иванович, — прошу я, — не забирайте билеты, пусть они здесь лежат.
Николай Иванович выходит. Билеты лежат на тумбочке, на них падает свет от настольной лампы. Голубые картонки и розовые прямоугольнички. Мы их отдадим проводнику, и он откроет перед нами двери вагона. На стул прыгает Пушок, жмурится от лампы и урчит. Тень от Пушка на стене огромная, как от его родственника льва.
Сегодня мы уезжаем, и это совершенно точно. Все дни, пока мы никуда не уезжали, погода стояла как погода. То хорошая, то плохая. Сегодня, как назло, с утра сильный мороз, и во дворе никого. Днем ожидается потепление и снегопад, но какой толк в этом потеплении, если мы уже уедем и никто во дворе не увидит, как я сажусь в машину вместе с товарищами Чистовичами. Конечно, я нервничаю и бегу то к одному окну, то к другому смотреть на градусники. Но ртуть градусников будто прилипла внутри. Окна заросли длинными белыми саблями, прохожие на улице не останавливаются, а идут быстро. Одни в одну сторону, другие в другую. На другой стороне улицы стоит лошадь, на которой я ездил. Ее накрыли для тепла мешками.
Дома всем не до меня. Я бегу за Иваном Николаевичем по коридору.
— Вы не могли бы, — я стараюсь просить как можно жалобнее, — когда мы будем садиться в машину, выстрелить вверх один или два раза?
— Не мог бы, Бобка, — сразу расстраивается Иван Николаевич и начинает вертеть головой, разыскивая маму. — Из чего же я выстрелю, когда мое оружие находится у меня в части, в железном ящике…
— А в чемодане? — намекаю я.
— Давай лучше громко крикнем, Бобка, — предлагает Иван Николаевич. — «Эй!» крикнем или «А-уу!..».
Я смотрю на него, даже не понимая, всерьез он говорит или издевается. Иван Николаевич краснеет. Он всегда краснеет, когда говорит что-то не то, потом достает из кармана ножичек в виде женской туфельки на высоком каблуке и отрезает кусок шпагата от целой связки тортов.
Мама и тетя Клава на кухне, растянули на столе мое пальто и пришивают к рукавам варежки на резинках. Одна к одному рукаву, другая — к другому. Как только мы сядем в вагон, я их сразу оторву.
Николай Иванович сидит рядом с ними. Он в одном носке, другой надет на лампочку, и он его штопает.
Еще немного — и они погубят, может быть, лучший день в моей жизни. Я бегу в комнату, хватаю свой собранный рюкзак военного типа, с окошечком, где написаны моя фамилия, имя и адрес. Потом хватаю бинокль, проскальзываю на лестницу и там уже с грохотом лечу на второй этаж к квартире Ушана. Сначала я звоню, а потом не выдерживаю, поворачиваюсь спиной и стучу в дверь валенком.
— Иду, иду, — дверь открывает бабушка Ушана.
— Здравствуйте извините, — задыхаясь от бега, говорю я. — Я сейчас уезжаю в Далекие Кавказские горы которые в районе Черного моря к своему папе со мной поедет один старший лейтенант и один младший лейтенант можете проверить и возможно мы сейчас будем стрелять во дворе один или два раза отпустите пожалуйста Толю меня проводить он замотает лицо шарфом.
— Тр-р-рр-р! — перебивает меня бабушка. — Ты не мальчик, ты мотоцикл… Толи нет, его повезли к доктору… у него на щиколотках красные отечные полосы, которые не проходят… Ты не знаешь случайно, что это такое? — Толина бабушка вдруг нагибается и впивается в меня глазами.
Глаза у нее под очками огромные и ярко-желтые, как у кота.
Перевисел, холодею я.
— Передайте Толе привет и наилучшие пожелания. Я бы к вам зашел, но мне немножко некогда тут с вами разговаривать, — я поворачиваюсь и мчусь наверх, спиной чувствуя, что бабушка, как кот, смотрит мне вслед своими желтыми глазами. — Уф!..
Мы стоим в нашем дворе около зеленой машины такси и громко кричим на счет «три-четыре».
— Три-четыре, — командует мама и смеется.