Кто-то идет по коридору, протягивая руку для пожатия или подставляя щеку для поцелуя тем, кто приходит. Жизнь, жизнь! Она бурлит в жилах множества людей: они говорят, двигаются...
Откройте двери! Пусть входят живые, пусть окружают нас, пусть согреют своим теплым дыханием холод этого визита... Пусть вокруг нас звучит их говор, а кто-то даже засмеется. Этот смех режет слух, но приносит облегчение. Пусть смеется, чтобы с негодованием заглушить этот вопль, в который превратилась наша душа, вопль, который пронзает нас насквозь и рвется наружу.
Ретивая подруга скажет:
— Давай помолимся...
Но мы еще не смирились со смертью, еще не готовы произносить молитв, положенных в таких случаях; наша душа только один сплошной вопль, ни к кому не обращенный, но вполне определенный, — а кто-то уже вкладывает нам в руки четки, и мы повторяем слова, которые звучат то тише, то громче, то воспламеняются, то угасают. Реагирует лишь плоть. Разум отказывается понимать, испепеляет любые доводы, доискивается, требует. А душа вопиет. Уже потом она застонет, будет казнить себя, просить передышки... Еще пять минут. . Всего пять минут. . Эти лишние пять минут, о которых мы молим — последнее желание обреченного, — необходимы нам, чтобы успеть сказать или сделать то, чего не успели сказать или сделать тем, кто теперь покинул нас.
У живых людей — и тех, кто приходит, и тех, кто уже пришел, — находятся для нас слова неожиданные, искренние, невразумительные. Никто не посмеет солгать перед лицом столь неприкрытой, очевидной правды. А если кто-нибудь и пытается украдкой протащить ложь, то тут же со страхом опустит взгляд на окоченевшее тело покойника, словно в нем еще сохранилась сила, способная опровергнуть эту клевету и дать ей отпор.
Откройте двери, ради всего святого... (Кто находился рядом в минуту его смерти, боязливо отводят взгляд в сторону, чтобы не видеть покойника, который лежит среди них безучастный ко всему.)
Откройте двери! Пусть я уйду, пусть придут другие, тяжело дыша, но с живым дыханием, живым лицом, живыми глазами, руками.
Дверь квартиры Вентуры была приоткрыта. Дверь темного полированного дерева, ставшая матовой от постоянного мытья. Какой-то величайший покой, безмолвие, почти смирение исходили из этой слегка приоткрытой двери.
Кто-то осторожно наблюдал за ними в глазок. Эсперанса почувствовала странную слабость.
"Мне следовало бы позавтракать. Недостает еще, чтобы у меня закружилась голова. Нет!"
Фройлан толкнул дверь и вошел первым, догадавшись о минутной слабости Эсперансы.
Служанка, подсматривавшая в глазок, отпрянула назад и оказалась прямо перед ними. Она едва пролепетала:
— Извините.
Видно было, что она сильно напугана. Зрачки ее глаз округлились почти во всю ширь радужной оболочки. Эсперанса заметила, что та обута в альпаргаты на босу ногу, и невольно подумала: "Одна служанка на все случаи жизни".
Это наблюдение придало ей силы. Вентура... глупый! Вот, оказывается, как он жил.
— Проходите внутрь.
Служанка кивнула в сторону коридора, прижав руки к переднику. Она явно ждала их по чьему-то поручению, чтобы встретить и проводить в комнату. Фройлан подумал: "Она боится покойников".
Очевидно, служанка дожидалась их, подсматривая в дверной глазок в надежде, что они вот-вот придут. Или же это занятие успокаивало ее, поскольку на лестничной площадке и на самой лестнице господствовал обычный покой, не имевший ничего общего со смертью, и служанка как бы находилась в квартире, но вместе с тем и нет.
После уличного света в маленькой полутемной прихожей сначала ничего нельзя было разобрать. От женщины пахло жавелем. Какая-то неведомая сила подгоняла их в глубь коридора...
Оттуда лился холодный утренний свет. Пахло влажной древесиной, цветущим деревом. Чем дальше проходили они по коридору, тем настойчивее становился аромат цветущего дерева, полностью подавляя собой все остальные запахи. Пахло полевым кустарником, весенним деревом... Вздор! Изумление Эсперансы было столь велико, что она забыла о своем плохом самочувствии.
Двери комнаты и окно напротив нее были распахнуты настежь. Там стоял девственно-чистый воздух...
Эсперанса шла вслед за Фройланом. Она уже миновала большую часть коридора, как вдруг увидела, вытянув вперед шею, нечто такое, что заставило ее отпрянуть назад прежде, чем войти в комнату.
Она почувствовала острую боль, от которой у нее перехватило дыхание, и закрыла глаза.
"Печень", — подумала она.
Потому что никогда не призналась бы себе в том, что эта резкая боль исходила из самых глубин ее души.
Только бы не видеть. Только бы не видеть. Она крепко сжала зубы: "Я его законная жена".
В комнате никого не было. Все чисто, опрятно, окно открыто. Приятно пахло необыкновенной свежестью. Она увидела огромные охапки акации, покоившиеся на чем-то белом, на чем-то черном... Густые ветви с едва распустившимися гроздьями цветов свешивались из кадки на открытый гроб, обтянутый зеленым войлоком.
"Не здесь".
Но он был там. Фройлан уже стоял на коленях перед гробом. Эсперансу охватило негодование, сковал ледяной ужас перед таким, как ей казалось, богохульством, варварской издевкой, дикостью.
Гроб стоял прямо на ковре, и покойник лежал головой к двери, лицом к окну, словно его нарочно положили так, чтобы он мог любоваться открывавшимся перед ним видом. Фройлан, казалось, тоже был несколько обескуражен. Но терпим. Цветущие ветви акации, усеянные мелкими белоснежными цветами, проникая сквозь окно, обвивали тело покойника.
Страх и печаль Эсперансы сменились возмущением.
— Ты видел?
И тут же, пораженная какой-то внезапной вспышкой недоверия в его глазах, она невольно сделала то, чего клялась себе не делать: посмотрела на гроб.
Какой жестокий удар! Ей почудилось, будто все услышали этот невидимый удар, от которого у нее подкосились ноги. Теперь уже Эсперанса не смогла закрыть глаза. Фройлан поддержал ее под руку, и она механически поблагодарила его:
— Ничего, ничего. Спасибо.
Сокрушительные удары, наносимые ей изнутри, безжалостно топтали ей сердце, все ее существо, словно по ним скакал конь в своем необузданном галопе.
( — ...Я никогда не видел, чтобы ты плакала.
— Ты сам хорошо знаешь, что это неправда. Тысячу раз...
— То были не настоящие слезы, не настоящие... Ты даже в этом сдержанна, половинчата...
Я имею в виду настоящий плач, от которого надрывается душа, рвется на части сердце. Поверь мне, Эсперанса, даже если мы с тобой больше никогда не увидимся, мне приятно было бы знать, что ты когда-то плакала от всей души.
— Уж не из-за тебя ли?
— Я не такой эгоист. Ради тебя самой.)
Вентура как бы насмехался над ней со своего смертного одра. Она не могла видеть лица покойника из-под капюшона монастырского савана, в который его облачили, потому что лицо было накрыто льняным носовым платком. "Несчастный случай. Он умер в результате несчастного случая..."
Тихий, размеренный голос, должно быть, принадлежал ей. Льняной платок. Платок Вентуры... С мережкой по краям и прямой, угловатой латинской буквой "V" — начальной буквой его имени. У изголовья гроба не было ни распятия, ни свечей. Эсперанса уже собиралась встать: "Какое богохульство!" — но увидела, что пальцы покойного перевиты четками с маленьким серебряным крестиком, аккуратно уложенным на саване.
Руки положили одну поверх другой, чтобы силой не скрещивать закостеневшие пальцы. Но они не покоились умиротворенно, потому что были разбиты. Эсперанса увидела ободранные пальцы, синяки на суставах, подчерненных смертью, ушибленные ногти... Да, это был Вентура.
Вопреки всему она узнала бы эти искалеченные руки из тысячи других.
При жизни его пальцы были лихорадочными, длинными, с явно очерченными суставами и чуть загнутыми книзу ногтями.
( — Ты уверен, что у тебя нет жара?