— Прекрасно, Гарденер!
Гарденер рассказал, что он и его секретарь Филипп всю ночь трудились над этим обращением. Наверно, в мире еще такого не бывало, чтобы человек в открытом океане держал речь к шахтерам, отделенным от него тысячами миль и сидящим на глубине восьмисот метров под землей.
— Вы должны послушать это обращение, Ева!
Гарденер пришел вдруг в сильное возбуждение. Он встал во весь рост, плечи, согнутые под тяжестью забот, распрямились. Надев на крупный нос очки, он поднес к глазам лист бумаги. Рука, державшая бумагу, дрожала, другую он сжал в кулак и стал читать:
— «Рабочие Барренхилса! — воскликнул он своим густым басом. — Я обращаюсь к вам, я, Джон Питер Гарденер! Рабочие „Сусанны-один“, к вам обращаюсь я! — Его голос гремел, лицо побагровело, на висках взбухли вены. — Я говорю с вами с борта океанского парохода, но через три-четыре дня я буду среди вас! Рабочие Барренхилса!..»
Его тяжелый кулак не переставая рубил воздух. Он обращался к тысячам рабочих. Все в нем клокотало, как в вулкане, извергающем огонь и камень. Ева никогда не видела его таким. Перед ней стоял могучий богатырь, грудью отстаивающий свое дело, Гарденер прежних дней.
Он так гремел, что Штааль приоткрыл дверь радиорубки и выглянул узнать, не случилось ли чего-нибудь.
Но вдруг Гарденер умолк, старик, казалось, сам был поражен этим взрывом силы и страсти.
— А если и это не подействует? — пробормотал он, пожав плечами. Ему было немного стыдно своего порыва.
— Идите же, Гарденер, идите, отправляйте телеграмму, — сказала Ева. — Вы непременно добьетесь успеха.
И Гарденер исчез за дверью радиорубки.
3
В то время как Кинский одевался, в окно что-то стукнуло — мощная желтовато-зеленая водяная струя захлестнула иллюминатор. Туалетные принадлежности на умывальнике заплясали. Погода скверная!
«Сегодня я ее увижу! — снова подумал он. — Быть может, сейчас». Как знать? Выходя в коридор, он почувствовал мелкую дрожь во всем теле.
Коридор, устланный роскошным, красным, как кардинальская мантия, ковром, сегодня, казалось, слегка поднимался в гору, и Кинский время от времени вынужден был останавливаться и хвататься за что-нибудь, чтобы устоять на ногах. Когда он открыл дверь и вышел на палубу, море грозно шумело, и порыв ветра прижал его к переборке. Качка усилилась. Поручни окунались в пенистые гребни шипящих волн, корабль замирал на мгновенье, потом снова медленно выпрямлялся, а волны откатывались и убегали вдаль, за линию горизонта. Вдруг мощная волна ударила в борт, и корабль сильно накренило.
Рев бьющих о борт волн, вой ветра рождали музыку в сердце Кинского. В нем зазвучали мелодии его симфонической поэмы «Одиссей»: быстрые, скользящие такты, в которых он отобразил бег волн Средиземного моря, низкие, глухие тона трубящих в раковины тритонов, вещающих бурю. Музыка вселила в него ясность, бодрость и мужество.
Он поднялся на несколько палуб вверх и прошел по салонам. Сердце билось сильней обычного, и все же, если бы он случайно встретил Еву, то поздоровался бы с нею без особого волнения. Попадись ему навстречу Райфенберг, это тоже не вывело бы его из равновесия.
Все двери были закрыты, и внутри корабля сегодня было поразительно тепло и тихо. В почтовом салоне на письменных столах горели лампы, в зимнем саду с журчащими фонтанами прогуливались пассажиры, наслаждаясь покоем и изысканной роскошью.
Евы здесь не было. Он поднялся еще выше. Даже застекленная палуба, где играл оркестр, была почти безлюдна. С открытых же палуб, кое-где мокрых от водяных брызг, людей будто вымело.
Но Евы не было и здесь.
Еще выше, на шлюпочной палубе, ветер дул так сильно, что Кинскому пришлось крепко ухватиться за поручни. Вдруг он услышал лай и визг собачьей своры и, к своему величайшему изумлению, тут же увидел трех грациозных черных пуделей, танцующих на задних лапах. На скамье, плотно запахнув пальто, сидела дама и играла на маленькой флейте, звуки которой мгновенно таяли на ветру. Это была синьора Мазини, артистка, репетировавшая со своими собаками.
На самую верхнюю палубу, где находились капитанский мостик и радиорубка, Кинский и не заглядывал: встретить Еву на этой неуютной, негостеприимной палубе, где бушует и свищет ветер, ему казалось совершенно невозможным. Она, наверно, удобно расположилась в своей каюте.
Вдруг он услышал, что кто-то назвал его имя, и вздрогнул. Мимо него прошмыгнул Принс. Взбежав на несколько ступеней вверх по трапу, он остановился и крикнул:
— Великолепная погода, не правда ли? А море-то какое!
Лицо Принса лихорадочно горело, он был явно вне себя от возбуждения. Кинский поднялся за ним, но не успел высунуть голову на палубу, как услышал голос, который буквально ошеломил его.
Ева!..
Никаких сомнений, это был ее голос. Он чувствовал это по бешеному стуку сердца. У него захватило дыхание. Он стоял неподвижно, точно окаменел. Никаких сомнений, это был голос Евы! Ясно и отчетливо ветер донес к нему через всю палубу звук ее голоса.
Кинский побелел.
Он увидел развевающиеся полы пальто. Защищенные от ветра белым кубом радиорубки, к которой тянулись раскачивающиеся в воздухе провода, в креслах сидели женщина и мужчина. Мужчина вдруг обернулся в его сторону. Кинский пристально посмотрел на него. Он увидел умное, необычайно красивое лицо под шапкой светло-русых волос и в тот же миг ощутил новый толчок в сердце: он знал это лицо, он его уже где-то видел. Но где? Когда?
Мужчина наклонился и, прикрываясь полой пальто, зажег сигарету. Тут Кинский увидел Еву. Она сидела в позе светской дамы, ветер буйно разметал ее волосы. Вдруг он на мгновенье увидел ее лицо. Увидел после стольких лет. Да, это была Ева!
Щеки у нее раскраснелись, как после напряженного бега, глаза сверкали сталью, когда она обращала свой взор к мужчине. Это лицо, такое близкое и вместе с тем чужое, казалось ему несказанно красивым и совершенным, гордым, благородным и таким же простым, как прежде, — лицо человека с чистой и ясной душой, который уверенно идет своим путем, ведомый безошибочным инстинктом.
Сердце у Кинского билось так сильно, что он слышал, как оно стучит. Он готов был поддаться искушению и окликнуть ее: Ева! Ева! Вот бы она удивилась! Но тут кто-то начал подниматься по трапу, шаркая ногами, тяжело дыша и отдуваясь. Обойдя Кинского, человек поплелся по палубе и заслонил собой Еву и ее собеседника. Кинский услышал, как Ева окликнула незнакомца. Тот остановился, а потом тяжело опустился в плетеное кресло. Ева заговорила с ним на превосходном английском языке.
Да, это была Ева! Когда он ее открыл, она с грехом пополам говорила по-немецки. А теперь она говорит и поет на английском, французском и итальянском языках. Ей все удается! Она стала великой певицей и даже — чего от нее никто не требовал — великосветской дамой. А все же — и это правда! — она его творение, его творение, пело у Кинского в душе!
Он услышал голос Уоррена, который появился на палубе в обществе приземистого седоволосого человека, и, быстро спустившись вниз, скрылся с ним куда-то в глубь корабля.
Его творение! Его творение! Великим и прекрасным стало его творение!
Теперь, когда красивое и волевое лицо Евы ожило в нем, он вдруг почувствовал смятение и муку. Еще вчера вечером он успокаивал себя тем, что далек от всякой ревности, а теперь его сердце надрывалось от боли. Этот молодой человек! О, он ненавидит его! Он ненавидит этих спокойных, уравновешенных молодых людей из богатых семейств! Никогда не знали они забот, никогда не терзались никакими проблемами, которые других доводят до безумия.
Вдруг Кинский в волнении хлопнул себя по лбу: он явственно услышал, как щелкнула дверца автомобиля, и увидел выходящего из машины молодого человека. Но где, когда? И сразу вспомнил: это был тот самый молодой человек, который приезжал в Санкт-Аннен к его дочери Грете! Ему тогда сказали, что это некий доктор Кранах из Гайдельберга. С тех пор едва минула неделя. И вот он уже здесь, на корабле, с Евой. Укрылся с нею от непогоды в укромном уголке, вдали от всех. Каков!