Итак, первый, кому я все это рассказал, был мой дядя, который проанализировал ситуацию и поставил вопрос очень четко:
— Ведь ты не можешь попросить помощи у своих товарищей, не так ли, паршивый негр? — сказал он властным тоном, который выработался у него за годы пребывания за спиной Команданте. — Если ты это сделаешь, они тут же настучат этой сволочи, и тебе достанется еще больше, чем сейчас.
— Нет, не могу, — убежденно ответил я, ибо уже тогда я полностью полагался, возможно, даже слишком, на собственный ум.
— И попытаться разобщить их ты тоже не можешь. Разве не так, Эстебан, сынок? — вновь спросил он, на этот раз слегка смягчив свой тон, может быть, потому что видел все меньше возможностей для разрешения моей проблемы.
Затем он продолжил спасать меня от меня самого:
— Если ты попробуешь это сделать, он узнает обо всем через того, кто не решится вновь стать твоим другом, и тогда побьет вас обоих, в результате чего тот снова превратится в твоего врага.
— Да, этого я тоже не могу сделать, — ответил я, полностью смирившись с ситуацией.
Несмотря на полную неудачу, мой дядя не пал духом. Но он пребывал в полном изнеможении, поскольку ему никогда не приходилось так много думать. Раздражение, усталость и констатация того факта, что выходов, которые он мог бы мне предложить, больше не оставалось, сделали свое дело. И он отложил решение вопроса на потом.
По прошествии некоторого, в его представлении достаточного времени, через две-три недели он даже решил начертить мне диаграммы, подобные тем, что рисовали ему на работе при объяснении сложных вещей. Разделив листок пополам, он записал с одной стороны все то, что доставляло мне в жизни удовольствие, а с другой — то, что мне не нравилось, дабы убедить меня, что человек — творец своей собственной судьбы и что я должен искать решение проблемы внутри себя самого.
— Тебе нужно как следует ему врезать, — наконец заключил он, демонстрируя крайнюю усталость от совершенного умственного усилия, с одной стороны, и охватившее его удовлетворение, с другой.
И это все, что он сказал, сочтя вполне достаточным. После сего блестящего заключения, каждый раз, сталкиваясь со мной в коридоре, он считал нужным проверять, усвоил ли я приемы, которым он обучал меня в тиши комнаты, служащей нам общей спальней. Должен признать, что я, разумеется, был не самым лучшим учеником, но в то же время и его я не могу считать талантливым учителем. Бог никогда не призвал бы его на стезю обучения кого бы то ни было.
В один прекрасный день на ситуацию наконец отреагировала моя бабка. До тех пор она молча наблюдала за нашими финтами, нашими военными стратегиями и прочими играми. Она хранила молчание, когда мы пытались сражаться в коридоре или когда издалека, внимала объяснениям, которыми мой дядя смущал мою слишком невинную в те времена душу. Это было для нее характерно: внимать издалека. Иногда она осмеливалась заходить в комнату, о которой я только что упомянул, в спальню, которую мой дядя использовал для осуществления своего возвышенного процесса обучения, но и тогда она тоже обычно хранила молчание. Выжидательное молчание. Пока наконец не решилась вмешаться.
Она извлекла меня с урока военного искусства. Вызвала меня на совещание, словно была послом чужеземного государства, оказавшимся случайно вовлеченным в боевые действия, которые его непосредственно не касались, или будто другая сторона, то есть мой дядя, поддерживал с ней отношения, которые ее не устраивали, что она и решила продемонстрировать. В общем, она вызвала меня из спальни и завела со мной беседу.
Она внушила мне всю ту уверенность, какую только смогла, и дала мне понять, что в том невероятном случае, если вдруг ее советы не помогут, ко мне на помощь будут немедленно призваны Шанго или Санта-Барбара. И что она обладает всеми необходимыми для этого полномочиями. И в конце концов, я понял, что именно мне следует предпринять, впрочем, для этого мне не понадобилось прилагать особых усилий, ибо я давно уже испытывал настоятельную необходимость обрести себя, и не только в виде отражения в зеркале.
На следующий день, постаравшись выйти из дома так, чтобы не столкнуться со своими мучителями, я терпеливо дождался перемены. Когда она наступила, я вышел во двор и на виду у всех одноклассников направился к виновнику моих несчастий.
— Ударь меня! — велел я ему.
Он был ошеломлен. Я, должно быть, выглядел, по меньшей мере, смешным. Но я снова стал подстрекать его:
— Ну же, ударь меня! — вновь крикнул я ему.
И тогда он, будто под воздействием некой неведомой силой, приблизился ко мне; а ведь я тешил себя иллюзиями, что он не осмелится этого сделать.
Все остальные стали окружать нас, образуя круг в ожидании необычного поворота событий, который вдруг преподнесла им рутинная жизнь. И тогда, оказавшись в центре притяжения всех взглядов, мой враг улыбнулся и без малейшего колебания залепил мне звонкую пощечину. Установилась густая тишина.
— Ну, еще раз! — вновь крикнул я, стараясь, чтобы голос не срывался и не было заметно, что он дрожит. Пощечина-то была не слабая.
— Ну, побей меня! Избей меня, чтобы все видели, что ты и на людях делаешь это так же, как втихаря! Ну, ударь меня, негодяй, паршивый негритос, сукин сын, ты же знаешь, что я не могу защитить себя! Покажи всем свою доблесть, сволочь, паршивый негритос!
Он, конечно же, вновь меня ударил. Из этой стычки я вышел с четырьмя синяками, то есть результат был налицо. Но я хорошо помню, что завоевал уважение класса. По крайней мере, так я решил тогда и до сих пор в это верю; впрочем, теперь я иногда допускаю, что многие сочли меня дураком.
Мало кому в детстве пришлось вынести то, что пережил в тот проклятый день я, а значит, мало кому довелось извлечь урок, который извлек я в те нескончаемые полчаса перемены: целая вечность, если задуматься. Однако не стоит сейчас об этом говорить. У меня в памяти все еще свежи мудрые наставления моей бабки; ведь тот драчун так больше ни разу и не решился меня побить. Но тем не менее, я не оставил упражнений со своим дядей. И до сих пор помню некоторые приемы.
3
После этого случая я решил, что мое главное дело — учеба; иными словами, терпеливое наблюдение за чужой реальностью, которое позволило бы мне преодолеть себя. Мне удалось завоевать уважение тех, кого я считал себе ровней, и я не без основания думал, что теперь могу посвятить себя учебе, не боясь, что кто-то снова унизит меня. А кроме того, разве меня не считали хромым? И разве я не был некрасивым? Хромой и некрасивый. И негр. Чем еще, не желая позориться, может заняться такой человек, как не учебой? Особенно если он уже снискал с помощью оплеух уважение окружающих? Ничего другого и не остается.
Не будь я хромым и некрасивым, возможно, я мог бы быть удостоен какого-нибудь остроумного прозвища. Из тех, что подходят человеку так же, как хорошо подобранное благозвучное имя, которое может превратить совершенно бесцветную личность в звезду Голливуда. Но мне не повезло, никто не придумал мне прозвища, никто не пометил меня ярко-красным или розовым пятном. Из-за того, что я решил полностью посвятить себя учебе, меня лишь продолжали метить всякими язвительными словечками, даже недостойными упоминания; но по большей части мои одноклассники предпочитали оставить меня в покое. Было очевидно, что ни на что иное я не гожусь. Даже на то, чтобы просто развлекать их; по крайней мере, так я думал на протяжении многих лет.
Возможно, я мог бы нравиться женщинам. Но я не тешил себя иллюзиями на сей счет. Известно, что их завоевывает тот, кто умеет их рассмешить, кто может заставить их почувствовать себя счастливыми и обожаемыми, сам становясь при этом объектом их восхищения и поклонения. Того самого, от которого они сами же обычно и отказываются, когда наши действия, по их мнению, перестают приносить достаточный доход. Именно это, судя по всему, и зовется непреходящей женственностью. Некоторой властью над ними пользуются также те, кто хорошо танцует. Или те, что медоточивым голосом напевают нежные мелодии любви, играют на каком-нибудь музыкальном инструменте или же обладают какой-то минимальной долей власти, власти любого рода.