Начал с того, что заплатил немалую сумму, которую его новый постоялец задолжал в «Ницце», что на улице Риволи, той самой, где в «Ваграме», отеле куда более высокого класса, 15 лет назад Уайльд проводил медовый месяц. Забрал из этой гостиницы и перенес в «Эльзас» его вещи, собственно, одну вещь — большой, видавший виды чемодан с инициалами «S М» (Себастьян Мельмот), где бумаг и книг было куда больше, чем рубашек и галстуков. Убедившись, что постоялец не платежеспособен, деньги (65 франков в месяц) с него не брал, терпеливо ждал, пока друзья Уайльда после его смерти скинулись (кто сколько) и вернули ему долг, достигший за полтора года немалой суммы — 2 тысячи 600 франков. Исправно носил ему в номер завтраки и обеды, бегал ему за коньяком на Авеню д’Опера. Когда Уайльд занемог, переселил его с четвертого этажа на второй. После операции на ухе и вплоть до самой смерти ухаживал за ним почти полгода и как профессиональная медсестра, и как близкий человек. Вспоминал потом, нисколько не рисуясь: «Я ходил за ним, как будто он был членом моей семьи». И не только ходил, но и платил врачам. Когда головные боли стали непереносимыми, собственноручно делал Уайльду уколы морфия, спал в кресле у его постели, за несколько дней до смерти вызвал к нему католического священника и дежурил у постели умирающего в очередь с двумя монашками из близлежащего монастыря. Когда Уайльд за три-четыре дня до кончины перестал не только слышать, но и видеть, читал ему вслух стихи. А когда «мсье Себастьен» преставился, сам обмыл его, обрядил, надел ему на запястье четки, проводил вместе с друзьями в последний путь и даже возложил на гроб венок с надписью: «Моему постояльцу. От хозяина и слуг гостиницы „Эльзас“». На память от покойника Жану Дюпуарье осталась только искусственная челюсть с золотыми коронками…
Роберта Шерарда, пришедшего навестить друга в «Эльзас», поразили слова встретившего его Дюпуарье. На вопрос Шерарда, дома ли мсье Мельмот, Дюпуарье ответил с церемонностью дворецкого, а не владельца дешевой парижской гостиницы, которому дела нет, дома его постоялец или нет. «Пошлю горничную узнать, принимает ли мсье Мельмот», — отозвался Дюпуарье.
Дело происходило утром, и вопрос Шерарда был не к месту: Уайльд не выходил из гостиницы раньше двух-трех часов пополудни. Впрочем, и возвращался, как правило, не раньше двух ночи. Спал каждый день до полудня, на обед (он же завтрак) съедал баранью котлету и пару крутых яиц, после чего отправлял хозяина за «Курвуазье» (выпивал не меньше четырех-пяти бутылок в неделю), сам же садился за стол «писать». Выпив коньяку или абсента, выходил пройтись, мог отправиться на Всемирную Парижскую выставку 1900 года, наверняка наведывался в павильон «Ар-нуво» Зигфрида Бинга, где были представлены дизайны, предметы обстановки, афиши, картины модных тогда в Париже представителей ар-нуво: Жоржа де Фера, Эжена Гайяра, Альфонса Мухи. Помните: «Хочу наблюдать жизнь, а не становиться историческим монументом»? Про всемирную выставку шутил: «Она из-за меня провалилась. Англичане, стоит им только меня увидеть, тут же разбегаются кто куда». Как правило же, выбирал одни и те же места: любил национальную кухню, часто бывал в «Испанском кафе», в том самом, где от него закрылась веером графиня де Бремон. В пять вечера выпивал аперитив в «Кафе де ла Режанс», ужинал — если приглашали — в дорогих «Кафе де Пари» или «Кафе де ля Пэ», которые были ему не по средствам, или же у своих парижских литературных знакомых. У Верлена, Пьера Луиса, Андре Жида, Метерлинка; общался, случалось, с приехавшими из Лондона друзьями, теми же, что навещали его в Рединге. Предавался старым грехам: его последнее увлечение — морской пехотинец Морис Жильбер, с которым Уайльд ходил по выставкам, бывал в студии Родена и про которого говорил, что у него профиль Наполеона. В декабре 1898 года, по приглашению и на деньги Харриса, едет в Канны, где проводит три месяца и знакомится с англичанином Гарольдом Меллором. С этим Меллором, очень привязавшимся к Уайльду, но, в отличие от Харриса, считавшим каждую копейку, едет — за его счет, разумеется, — в Швейцарию. В Генуе идет на кладбище, где похоронена Констанс, и не обнаруживает на могильном камне своей фамилии: «Констанс Мэри, дочь юриста Хораса Ллойда» — про мужа ни слова. «Меня посетило чувство тщеты всех жалоб и сожалений, — писал он потом Россу. — Произошло то, что и должно было произойти. Жизнь очень ужасная штука». Так и написал: «очень ужасная».
С кем общаться, было, в сущности, не так уж важно; главное — не быть одному, «бежать от скуки гостиничного номера». Номер Уайльда на втором этаже (точно такой же, как был на четвертом) произвел на Шерарда впечатление безотрадное — между крошечным двухместным номером в «Эльзасе» и двухэтажным, построенным по дизайну Эдварда Годвина домом на Тайт-стрит, не составляло труда «почувствовать разницу». Две небольшие смежные комнатки: темная, без окон, спальня и вторая комната побольше, служившая кабинетом и гостиной. Стол — одновременно и обеденный и письменный — завален бумагами, пепельница полна окурков, книги и на столе, и в углу, свалены как попало, на каминной полке письма, вскрытые и нет, на умывальнике початая бутылка абсента.
Обстановка скромной гостиницы служила для Уайльда отличным предлогом, чтобы не работать; от привычек избалованного денди избавиться было не так-то просто. Когда Харрис, по обыкновению, уговаривал друга взяться за дело, Уайльд объяснял свое безделье еще и «нерабочей обстановкой»: «У меня жуткая спальня, она, как стенной шкаф, крошечная гостиная без вида, света и воздуха, повсюду книги; негде писать, да и читать тоже. В такой нищете не мог бы творить ни один художник». Нельзя, однако, сказать, что сидит совсем уж без дела. На вопрос Шерарда, работает ли он, последовал ответ менее категоричный, чем дан был Харрису: «Надо же что-то делать. У меня теперь не лежит душа к сочинительству, писать для меня — мучение, но чем-то себя занять необходимо».
Чем же занимал себя в «Эльзасе» Уайльд? Ставил дарственные надписи на экземплярах «Баллады»: «Сфинксу удовольствий от Певца страданий Оскара Уайльда». Или: «Майору Нельсону от автора в знак благодарности за доброту и великодушие». Или: «Альфреду Брусу Дугласу от автора». Сухо — без «дорогого мальчика». Констанс же послал экземпляр и вовсе не подписанный. Кому только «Баллада» не подписывалась: и Эрнесту Доусону, и Максу Бирбому, и Бернарду Шоу, и Уильяму Арчеру. Держит корректуру двух своих пьес — «Идеального мужа» и «Как важно быть серьезным», и, когда они выходят у Смизерса, также ставит на них дарственные надписи — Роберту Россу, Фрэнку Харрису. Ведет обширную переписку. Роберту Россу пишет обо всем: об успехе «Баллады», о стяжательстве Смизерса, о смерти Констанс: «Я в великом горе». О своем путешествии по Италии, о Палатинской капелле в Палермо: «Нигде, даже в Равенне, не видел я такой мозаики…» Жалуется другу, что Смизерс, «по глупости своей», напечатал всего 400 экземпляров «Баллады» и издание поэмы никак не рекламирует. От себя скажем, что Смизерс «исправился» и в дальнейшем выпустил поэму еще шесть раз совокупным тиражом пять тысяч экземпляров. Благодарит своего приятеля художника Уилла Ротенстайна, отозвавшегося на «Балладу» «с любовной проницательностью». В очередной раз отказывается внять совету практичного Фрэнка Харриса и написать комедию: «Есть удовольствие, есть сладострастие, но радость жизни ушла». Английскому лингвисту Карлосу Блэккеру, в чьем доме последнее время жила и умерла Констанс, сообщает о французском переводе «Баллады», который вышел в апрельском номере «Меркюр де Франс» за 1898 год. Соболезнует Смизерсу, оплакивающему безвременную кончину их общего друга Обри Бердслея, того самого, кто не слишком добродетельно изобразил уайльдовскую Саломею, да и ее автора тоже. Обсуждает с писателем Льюисом Уилкинсоном идею инсценировки «Портрета Дориана Грея», а с редактором «Дейли кроникл» делится своими взглядами на законопроект о тюремной реформе — как «человек, обладающий продолжительным личным опытом пребывания в английском застенке». Много «денежных» писем. К парижскому корреспонденту ряда английских и американских газет Роуленду Стронгу обращается с просьбой дать ему в долг 50 франков и, как всегда, от неловкости оправдывается: «Я сижу sans le sou[42] в ожидании денег от моего нерадивого издателя». А перед самой смертью пишет Фрэнку Харрису с просьбой вернуть ему старый долг — 175 фунтов: «Расходы на мое лечение приблизились к двумстам фунтов».