Втоптанный в грязь узник С.3.3, причем втоптанный в самом прямом смысле слова: его камера была одной из самых запущенных, никого не желал видеть, особенно на первых порах. Если не считать самых близких друзей и жены. А если бы и желал, имел право лишь на трех посетителей в месяц (и одно письмо), причем первые три месяца и вовсе никаких связей с внешним миром не допускалось. Свидание длилось не более двадцати минут в присутствии надзирателя. Заключенного и гостя разделяла проволочная сетка — «непристойное поведение» бывает заразительно.
Одним из первых беседовал с Уайльдом через проволочную сетку Отто Холланд, брат Констанс. Его визит носил, понятно, не дружеский (какая там дружба), а исключительно деловой характер. Холланд «по-родственному» предупредил шурина, что Констанс подаст на развод, если Уайльд ей не напишет. Уайльд написал покаянное письмо: хочу забыть прошлое, быть с тобой и с детьми. И Констанс, как и следовало ожидать, тут же с готовностью от бракоразводного процесса отказывается. «Мой бедный, сошедший с пути истинного муж, который скорее слаб, чем испорчен, искренне раскаивается в своем безумии, и отказать ему в прощении, о котором он просит, я не могу», — пишет она своим родственникам, настаивавшим на разводе. «Скорее слаб, чем испорчен» — таков был общий глас тех немногих, кто Уайльду сочувствовал.
Отказывается от развода и дважды посещает мужа в тюрьме. Первый раз — 19 февраля 1896 года сообщить о смерти горячо им (и ею) любимой Сперанцы. Специально — добрая душа — добиралась до Рединга из Италии, однако мужа этой печальной новостью врасплох не застала. О смерти матери Уайльд уже знал, и не из газет, которых ему не давали, а, так сказать, из жизни, причем потусторонней. За несколько дней до приезда жены надзиратель наступил у него в камере на паука. «Плохая примета, к смерти», — заключил суеверный Уайльд, и не ошибся. «Говорят, что Оскар вполне здоров, а между тем он — абсолютная развалина по сравнению с тем, каким был…» — сокрушалась Констанс, делясь с братом своими впечатлениями после свидания.
И второй, спустя год, в феврале 1897-го. На этот раз визит был деловой: Констанс приехала со своим адвокатом; Уайльд должен был подписать бумаги, что препоручает заботу о детях жене. В комнату для свиданий, где муж в присутствии адвоката Харгрова и надзирателя эти бумаги подписывал, Констанс входить отказалась, однако попросила стоявшего в дверях надзирателя отодвинуться: «Дайте мне последний раз взглянуть на моего мужа». Как в воду глядела: больше они не увидятся. Констанс умрет через год с небольшим после повторной операции на позвоночнике в возрасте сорока лет.
Первым из близких друзей в августе 1895 года в Рединг приехал Роберт Шерард — и пришел в ужас не только от психического, но и от физического состояния своего друга. Вот вкратце его впечатления. Подавлен, на глазах слезы, волосы растрепаны, щетина, борода, чудовищно исхудал. Лицо изможденное, почти не узнаваемое. Запавшие от бессонницы глаза, поломанные, кровоточащие ногти. У побывавшего в Рединге вслед за Шерардом Роберта Росса особых оснований для оптимизма также не было. «У него совершенно отсутствующий взгляд, и он все время плачет. Жалуется, что тюремный врач подозревает его в симуляции», — вспоминал потом Росс. К лишениям, болезням, страданиям от перехода «в среду для него недостаточную» добавлялся страх. Страх попасть в карцер — «за разговоры» и за неубранную камеру он не раз подвергался этому наказанию. Страх — оказаться в тюремном лазарете, мало чем «по комфорту» карцеру уступавшем. Поэтому, должно быть, он никому, даже Мартину, не жалуется на здоровье. А пожаловаться есть на что: анемия, подагра, понос. Расстройство желудка тем более мучительное, что покидать камеру после шести вечера запрещалось. И страх вызвать своим видом страх у посетителей. «Ужас тюремной жизни, — писал Уайльд своему издателю Леонарду Смизерсу и потом не раз повторял эту мысль, — в несоответствии между трагедией души и смехотворной нелепостью твоей внешности».
Да, свидания Уайльд, пребывающий в тяжелой депрессии, не поощрял, однако близким друзьям — художнику и скульптору Чарлзу Риккетсу, Мору Эйди, Россу, Шерарду — рад был всегда. Констанс, впрочем, этой его радости не разделяла. От природы, как мы знаем, доброжелательная, она почему-то видела в старых друзьях угрозу возвращения мужа к старой жизни, и это при том, что Дугласа среди них не было, да и все они были ярыми противниками возобновления отношений между Оскаром и Бози — Росс, по понятным причинам, в первую очередь. «Вот как ты выполняешь свое обещание вести новую жизнь», — пеняла Констанс мужу в одном из писем. У Уайльда же при виде друзей резко поднималось настроение, хотя, очень возможно, он и притворялся — не огорчать же близких людей. Как бы то ни было, Поэт становился разговорчив, шутил, рассказывал, какое удовольствие он получает от чтения Священного Писания. «Библия, что ни говори, замечательная книга, — вспоминает Шерард его слова. — Как замечательно красивы эти неприхотливые библейские сюжеты. Адам и его жена одни в прекрасном саду, где, будь они законопослушны, получали бы все удовольствия от жизни. Но Адам отказывается слепо следовать закону и поэтому съедает яблоко. Я ведь тоже надкусил яблоко — и был изгнан из рая».
Со «стадом скотов» он не общался, даже если бы и имел такую возможность. Впрочем, об отдельных заключенных отзывался тепло и с пониманием, во время прогулки по тюремному двору шел, низко опустив голову, и что-то (сочинял «Балладу Рэдингской тюрьмы»?) бормотал себе под нос. В тюремной часовне (проповедь каждое утро в девять, в воскресенье два раз в день, утром и вечером), когда капеллан тщился наставить заблудшие души на путь истинный, был безучастен, сидел, погруженный в себя, барственно, как встарь, откинувшись на церковной скамье. Мог забыть встать, когда наступало время хором петь гимны, и его приходилось толкать или даже поднимать силой. Когда же капеллан принимался ханжески рассуждать о христианском отношении общества к заключенным, Уайльд лишь грустно улыбался. «Больше всего в эти минуты мне хотелось вскочить со своего места и начать кричать, — вспоминал он впоследствии. — Обществу нечего было нам предложить, кроме лишений и жестокости».
Заключенные имели право вызывать капеллана в камеру, чтобы пожаловаться на судьбу без свидетелей. Уайльд этим правом (равно как и обязанностями убирать камеру) пренебрегал. Однажды, правда, капеллана вызвал, о чем впоследствии пожалел. На дежурный вопрос святого отца, читал ли заключенный С.3.3 в бытность свою на свободе утреннюю молитву, Уайльд ответил отрицательно, после чего капеллан, демонстрируя не только отменную реакцию, но и неплохое чувство юмора, съязвил: «Вот видите, чем дело кончилось». Кончилось же дело тем, что Уайльд посетовал, что тюремное окошко так высоко и так грязно, что ему не видно облаков. Как сказано в «Балладе Рэдингской тюрьмы»: «Не глянет он на вышний воздух / Сквозь узкий круг стекла». Не оплошал капеллан и на этот раз: посоветовал брату во Христе смотреть не на облака, а на Того, Кто за облаками, за что был немедленно из камеры выдворен, Уайльд же вторично препровожден в карцер и лишен даже той скудной и малосъедобной пищи, какую получал.
Главными лишениями «изгнанного из рая» Уайльда были голод, бессонница, болезни, «уравниловка» и отсутствие чистоты. «Они знают, что мне голодно, — жаловался он друзьям, — и приносят удивительные вещи: пирожки с мясом, булочку с сосиской, лепешки. Думают: раз голоден — может съесть все». Не так уж плохо, должно быть, подумал читатель: лет через пятьдесят в Лефортове о булочке с сосиской можно было только мечтать. При поступлении Поэт подвергся рутинной тюремной процедуре — стрижке, однако процедуру эту воспринял очень тяжело, ведь отныне он был обречен стать таким же, как все. «На глаза у него навернулись слезы, — вспоминал один из тюремщиков в интервью, которое он дал в марте 1905 года, спустя пять лет после смерти Уайльда, лондонским „Ивнинг ньюс“ и „Ивнинг мейл“: — „Неужели без этого никак нельзя обойтись?! — воскликнул он. — Вы не понимаете, что это для меня значит!“» Не меньше страдал заключенный С.3.3 и от отсутствия чистоты. «Имей я возможность поддерживать чистоту, — жаловался он Мартину, прикрывая носовым платком „эту проклятую щетину“ и зажимая нос от запаха параши, — и я не чувствовал бы себя таким обездоленным».