Литмир - Электронная Библиотека

В подобном поведении Николая Васильевича на обедах и вечеринках чувствуется что-то уже от художника — разночинца.

На Пасху приезжала повидаться с сыном Мария Ивановна. Она выглядела очень моложавой. В. В. Вересаев в предисловии к своей книге о Гоголе называет Марию Ивановну наивной и глуповатой помещицей. Это несправедливо. Глуповатой мать Гоголя не была, а ее письма часто написаны превосходным русским языком.

Одну из сестер, Лизу, Гоголь устроил у Раевской, другую, Анну, Мария Ивановна, взяла в Васильевку. Удалось пристроить часть сочинений… Тем не менее Гоголь перед отъездом за границу упрашивает Жуковского «расположить» к нему наследника и написать Кривцову:

18 мая 1840 года с Пановым Гоголь вновь выехал из России. Первое время он чувствовал себя сносно. «Тяжесть, которая жала мое сердце во все пребывание в России, наконец, как будто свалилась, хотя не вся, но частичка», — пишет он матери из Вены. Он жалуется Аксакову только на «несносных русских». В Вене он занимается переработкой «Тараса Бульбы», отделывает «Шинель», «Отрывок», работает над трагедией «Выбритый ус». Удивительна эта способность Гоголя возвращаться к своим уже напечатанным вещам и снова их перерабатывать. Немногие писатели способны на это. В Вене с Гоголем случился сильный болезненный припадок. Из слов самого Гоголя трудно понять с точностью, чем именно заболел он. По его утверждениям он заболел опасной болезнью, от излечения которой отказались доктора и только «чудная воля бога» воскресила его. Друзьям, в частности Погодину, уже из Рима он жаловался на «нервическое расстройство и раздражение» и неописуемую тоску, от которой не мог и двух минут остаться спокойным.

Плетневу сообщал:

«Геммороид мне бросился на грудь, и нервическое раздражение, которого я в жизнь никогда не знал произошло во мне такое, что я не мог ни лежать, ни сидеть, ни стоять. Уже медики было махнули рукой, но одно лекарство спасло меня неожиданно: я велел себя положить Ветурину в дорожную коляску, — дорога спасла меня». (1840 год, 30 октября.)

Панов, сопровождавший Гоголя, подтверждал, что Гоголь, действительно, был серьезно болен, но страдал также еще и от мнительности; по приезде же в Рим был занят только своим желудком, что не мешало ему иногда объедаться; никто не мог поесть столько макарон, сколько съедал их он. С.Т.Аксаков слышал, будто Гоголю во время болезни были видения; о них он рассказывал врачу Боткину. Все эти сообщения довольно неясны, а ссылка на «геммороиды, бросившиеся на грудь», звучит странно, если не смехотворно.

Однако, серьезное заболевание Гоголя в Вене не подлежит сомнениям. Около двух месяцев он продолжал болеть и в Риме. О болезненном припадке, может быть, лучшее представление дает отрывок из письма Николая Васильевича к Балабиной, написанного позже в связи с цензурными неурядицами, сопровождавшими напечатание «Мертвых душ». Жалуясь на свое мрачное состояние в Москве, Гоголь писал ей:

«Но страшнее всего мне показалось то состояние, которое напоминало мне ужасную болезнь мою в Вене, особливо, когда я почувствовал то подступившее к сердцу волнение, которое всякий образ, пролетавший в мыслях, обращало в исполина, всякое незначительно приятное чувство превращало в такую страшную радость, какую не в силах вынести природа человека, и всякое сумрачное чувство претворяло в печаль, тяжкую мучительную печаль, и потом следовали обмороки, наконец, совершенно сомнамбулическое состояние» (1842 год, февраль.)

Это свое свойство Гоголь отметил позже и в другом месте:

«У меня все расстроено внутри. Я, например, увижу, что кто-нибудь споткнулся, тотчас же воображение мое за это ухватиться, начнет развивать и все в самых страшных призраках. Они до того меня мучат, что на дают мне спать и совершенно истощают мои силы».

Болезненный припадок Гоголя сопровождался видениями исполинских призраков. Эти призраки развивались из образов, «пролетавших в мыслях». Такими образами были чаще всего «петербургские свинки, огромные, жирные, подлецы, департамент, Иваны Ивановичи и Иваны Никифоровичи». Они-то, превращаясь в исполинов, надо полагать, мучили Гоголя. Возможно, что один из таких ранних припадков, «страшных переворотов» иносказательно изображен был и в «Вии». Из сказанного следует, что болезнь Гоголя определялась социально-бытовыми условиями тогдашней России.

Исполинские призраки, переполняя Гоголя, приводили его в состояние, которое было трудно вынести. Это состояние впоследствии было изображено Достоевским (припадки князя Мышкина). Страшная радость сменялась не менее страшной печалью. И то и другое разрешалось мистическими «озарениями» и глубокими обмороками.

Сопоставляя припадок в Вене с дальнейшим поведением Гоголя, с его завещанием, можно уверенно сказать, что он осложнялся и сопровождался страхом смерти. Гоголь в Вене пережил нечто схожее с арзамасским ужасом Л. Н. Толстого.

На венском припадке приходится задержать внимание потому, что он как и «страшные перевороты» в 1833 году, имел огромное влияние на судьбу писателя. Заметно изменяется после него тон переписки. Гоголя уже не увлекает Рим. Ему хочется дороги, дороги, дороги. Он не может глядеть на Колизей, на бессмертный купол собора святого Петра; его мысли с Россией. «Много чудного совершилось в моих мыслях и жизни», признается он Аксакову. Все чаще и чаще встречаются теперь в его письмах торжественные уверения, что работой его руководит бог, тяжкие испытания даются на пользу, слово его обладает неземной, чудесной силой.

«Создание чудное творится и совершается в душе моей, и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои. Здесь явно видна мне святая воля бога: подобное внушение не происходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета». (С. Аксакову, 1840 год, 5 марта.) «О, верь словам моим! Властью высшего облечено отныне мое слово». (Данилевскому, 1841 год, 7 августа.)

«Я более, нежели здоров. Я слышу часто чудные минуты, чудной жизнью живу, внутренней, огромной, заключенной во мне самом, и никакого блага и здоровья не взял бы. Вся моя жизнь отныне — один благородный гимн». (Жуковскому.)

Эти признания перемежаются наставлениями религиозно-нравственного и житейского характера: надо сидеть у себя, заниматься хозяйством, следить за мужиками и приказчиками, покоряться божьей воле. Многие из этих наставлений пропадали даром и даже возмущали его друзей. Своему школьному товарищу, Данилевскому, Гоголь выговаривал за праздную жизнь, «протекавшую в пресмыканиях по великолепным парижским кафе», но в этих кафе Данилевский сиживал ни с кем иным, как с Гоголем. Аксакова Николай Васильевич упрекал за сокрушение по умершем сыне: мы должны быть благодарны за то, что нам остается и т. д. и т. п.

Анненков, живший в то время бок-о-бок с Гоголем, писал, что он стоял тогда на рубеже нового направления. В нем преобладал еще прежний Гоголь, но уже доживал «сочтенные дни». Во имя нового направления приходилось смирять «милую чувственность», «похоть желудка»: они казались греховными. А «милая чувственность» еще часто давала о себе знать. По отзывам Анненкова Гоголь любил все естественное, самородное, что захватывало обилием жизни. «Уважение Гоголя к проблескам цельной и свежей натуры не ограничивалось одними людскими характерами: он и создания искусства ценил тогда по признакам силы, обнимающей сразу предмет, и чем менее заметно было в произведении искания, пробования и щупанья, тем более оно ему нравилось»[19].

Раздвоенный, разорванный внутри себя на части, Гоголь по закону контраста обращался ко всему, что носило на себе отпечаток естественной гармонии.

Отмечает опять Анненков также и необыкновенную практичность Гоголя, уменье приноровиться, использовать для себя не только влиятельных лиц, но и окружающих его, хитрость его и дальновидность.

«Вообще при сердце, способном на глубокое сочувствие, Гоголь лишен был дара и уменья прикасаться собственными руками к рукам ближнего… Он мог отдать страждущему свою мысль, свою молитву, пламенное желание своего сердца, но самого себя ни в коем случае не отдавал»[20].

вернуться

19

П. Анненков. «Литературные воспоминания», стр. 95.

вернуться

20

Там же, стр. 114–115.

38
{"b":"223485","o":1}