Очень ловко и умело приобретал Гоголь новые связи со знатными и полезными ему людьми, не гнушаясь самой откровенной лести. Он называл сановного Дмитриева «патриархом поэзии» и даже Шенрок называет одно из гоголевских писем к этому «патриарху» «уважительным» до такой степени, при котором исключается возможность вполне искренних отношений.
Любил покушать. Сестра Елизавета Васильевна вспоминает о времени, когда она училась в Патриотическом институте, а Гоголь преподавал в нем:
«Он был большой лакомка, и иногда один съедал целую банку варенья, и если я в это время прошу у него слишком много, то он всегда говорил: „Погоди, я вот лучше покажу тебе, как ест один мой знакомый, смотри, вот так, а другой — эдак“ и т. д. И пока я занималась представлением и смеялась, он съедал всю банку».
Противоречия между помещиком-крепостником-существователем и художником-творцом-гражданином и романтиком Гоголь сознавал уже тогда достаточно остро. Примирения противоречий он искал в искусстве, в истории. Еще в 1831 году он подготавливает к печати статью «Скульптура, живопись и музыка». Позже он включил ее в «Арабески». В ней проводилась та основная мысль, что эти виды искусства возвышают нас над низменными и грубыми наклонностями. В этом их главный смысл и назначение:
«Никогда не жаждали мы так порывов, воздвигающих дух, как в нынешнее время, когда наступает на нас и давит вся дробь прихотей и наслаждений, над выдумками которых ломает голову наш XIX век. Все составляет заговор против нас; вся эта соблазнительная цепь утонченных изобретений роскоши сильней и сильней порывается заглушить и усыпить наши чувства. Мы жаждем спасти нашу бедную душу, убежать от этих страшных обольстителей и — бросились в музыку. О, будь нашим хранителем, спасителем, музыка! Не оставляй нас! Буди чаще наши меркантильные души!.. Волнуй, разрывай их и гони, хотя на мгновение, этот холодно — ужасный эгоизм, силящийся овладеть нашим миром».
В заключение Гоголь пишет:
«Древнему, ясному чувственному миру посылал он (бог — А. В.) прекрасную скульптуру… Эстетической чувство слило его в одну гармонию и удержало от грубых наслаждений. Векам неспокойным и темным, где часто сила и неправда торжествовали, где демон суеверия и нетерпимости изгонял все радужное в жизни, дал он вдохновенную живопись… Но в наш юный и дряхлый век ниспослал он могущественную музыку… Но если и музыка нас оставит, что будет тогда с нашим миром?»
Это вполне личное определение значения искусства. Искусство должно освободить человека от основного противоречия между низким и высоким, между склонностью к прихотям и наслаждениям, между «меркантильной душой» и лучшими его духовными потребностями.
Готику Гоголь тоже любил за то, что она стремилась примирить эти противоположности.
«Готика соединяет в себе колоссальность, массивность с воздушностью, величие и красоту, роскошь и простоту, вопреки нашей современности, которая научила нас производить множество разных вещей, но лишила великого и исполинского». («Об архитектуре нынешнего времени».)
Гоголь старательно собирает и записывает песни. Помогает Максимовичу составлять сборники. Сохранились три больших тетради песен, тщательно им переписанных.
«Моя радость, жизнь моя, песни! Как я вас люблю! Что все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, пред этими звонкими, живыми летописями! Я не могу жить без песен. Вы не понимаете, какая это мука». (Максимовичу, 1833 год, 9 ноября.)
Бесспорно, что русские и украинские песни во многом определили творчество Гоголя. Кулиш прав, утверждая, что они еще с детства поразили слух Гоголя и сообщили его творчеству характер трагической грусти и высокого лирического смеха. И в песнях Гоголь искал примирения основной дисгармонии, какую он видел повсюду и какою страдал и сам.
Следует ли отмечать, что суждения Гоголя об искусстве и литературе блестят необыкновенным умом. Для примера напомним его суждение о переводах украинских песен в одном из писем Максимовичу:
«О переводах я тебе замечу вот что: иногда нужно отдаляться от слов подлинника нарочно для того, чтобы быть к нему ближе. Есть пропасть таких фраз, выражений, оборотов, которые нам, малороссиянам, кажутся очень будут понятны, если мы переведем их слово в слово, но которые иногда уничтожают половину силы подлинника. Почти всегда сильное лаконическое место становится непонятным для русских, потому, что оно не в духе русского языка. И тогда лучше десятью словами определить всю обширность его, нежели скрыть его… В переводе более всего нужно привязаться к мысли и менее к словам, хотя последние чрезвычайно соблазнительны». (1834 год, 20 апреля.)
1833 год для Гоголя был довольно бесплоден. В следующем году он работал плодотворнее. Жалуясь на грусть, он, однако, сообщает, что готовит целых две пьесы; готовит также к печати и повести. Гоголь строг к себе. Рукопись о старосветских помещиках он называет неуклюжей. Он желает, чтобы пока его имя было не слишком видно; его нисколько не увлекают литературные успехи. Николая Васильевича избирают в члены Общества любителей российской словесности, он подсмеивается над собой.
Наряду со всем этим Гоголь усиленно изучает историю Украины, средних веков, всеобщую историю, домогаясь получить кафедру профессора в Киеве, ищет протекции, уговаривает Максимовича перебраться в Киев, приобретает знакомства с историками, вступает с ними с переписку. Планы его необыкновенно обширны. Стремясь в Киев, он сообщает Пушкину:
«Там кончу я историю Украины и юга России и напишу всеобщую историю, которой, в настоящем виде ее, до сих пор, к сожалению, не только на Руси, но даже и в Европе нет». (1833 год, 23 декабря.)
Погодина Гоголь извещает:
«Я весь теперь погружен в историю малороссийскую и всемирную; и та и другая у меня начинает двигаться. Это сообщает мне какой-то спокойный и равнодушный к житейскому характер, а без того я бы был страх сердит на все эти обстоятельства. Ух, брат! Сколько приходит ко мне мыслей теперь! Да каких крупных! Полных, свежих! Мне кажется, что я сделаю кое-что не общее во всеобщей истории…» (1834 год, 11 января.)
Он хвалится Максимовичу, что пишет историю Малороссии в четырех больших томах и Погодину, что замышляет «дернуть историю средних веков».
Место в Киеве получить не удалось, но в июле 1834 года Гоголь занял место адъюнкт-профессора Санкт-Петербургского университета по кафедре средних веков.
Принято думать, что на месте преподавателя истории в университете Гоголь проявил себя Хлестаковым, что он взялся преподавать, не зная предмета. Высокими качествами профессора Гоголь не отличался. И. С. Тургенев, один из его слушателей-студентов, рассказывал: «Из трех лекций Гоголь две пропускал, порою шептал что-то несвязное, показывал какие-то гравюры, очень конфузился. На выпускном экзамене сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли, с совершенно убитой физиономией»[10].
О неудачных лекциях свидетельствуют и другие современники. Но и в этом во всем, Гоголь был крайне неровен. Иваницкий и другие отмечают и блестящие его чтения, например его первую лекцию, или лекцию об Аль-Мамуне, которую с удовольствием слушали Пушкин и Жуковский и которую для них Гоголь приготовил вне всякой связи с общим курсом. В целом же лекции Гоголя несравненно ниже его.
Сам Гоголь признался Погодину:
«Никто меня не слушает, ни на одном, ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И оттого я решительно бросаю теперь всякую художественную отделку, а тем более — желание будить сонных слушателей. Я выражаюсь отрывками, и только смотрю вдаль — и вижу его в той системе, в какой оно явится у меня вылитою через год. Хоть бы одно студенческое существо понимало меня. Но народ бесцветный, как Петербург». (1834 год, 14 декабря.)
Было бы, однако, совершенно ошибочным считать исторические занятия Гоголя и его лекции хлестаковщиной. Гоголь серьезно увлекался историей и старательно готовился к ним, если и не ко всем, то ко многим из них. В заявлениях к приятелям и знакомым, будто он собирается «дернуть» историю средних веков, или будто он пишет историю Украины в четырех больших томах, содержатся преувеличения, но намерения его были вполне серьезны.