Я сбрасывала одежду с тем ожесточением, с каким застоявшийся конь стремится освободиться от узды; я сгорала от нетерпеливого желания передать Мино всю свою страсть и всю радость от нашей встречи, чего не могла сделать несколько минут назад, обескураженная темнотой и его поведением.
Но как только я приблизилась к нему и наклонилась над кроватью, чтобы лечь с ним рядом, я вдруг почувствовала, что он обхватил руками мои колени, а сам до крови укусил меня в левый бок. Меня пронзила острая боль, и одновременно я поняла, какое безграничное отчаяние выражал этот жест, как будто мы были не любовниками, а двумя грешниками, которых ненависть, гнев и безысходность толкают на самое дно нового ада, поэтому они вцепляются друг в друга зубами. Этот укус показался мне бесконечно долгим, как будто он и в самом деле собрался вырвать из моего тела кусок мяса. И хотя я почти радовалась тому, что он это сделал, тем не менее я понимала, как мало любви в его поступке; в конце концов не выдержав боли, я оттолкнула его и сказала убитым, тихим голосом:
— Пусти… что ты делаешь?.. Мне больно.
Так разом рухнули все иллюзии относительно моей победы. Потом, слившись в любовном экстазе, мы не произнесли ни слова; но все равно я смутно догадывалась об истинной причине его отрешенности и страсти, которую он сам впоследствии объяснил мне. Я поняла, что до сих пор он презирал не столько меня, сколько ту часть самого себя, которая жаждала моих ласк; а теперь, наоборот, по какой-то одному ему известной причине он дал полную волю этой до сих пор столь ненавистной ему частице своей натуры: этим все и объяснялось. Я была здесь ни при чем, он, как и прежде, не любил меня. Я ли, другая — ему было все равно; и как раньше, так и теперь я была для него лишь орудием, с помощью которого он либо карал, либо вознаграждал себя. Все это я, лежа в темноте возле него, понимала не столько рассудком, сколько инстинктивно чувствовала всей своей плотью; так же как в свое время почувствовала, что Сонцоньо — убийца, хотя тогда еще ничего не знала о его преступлении. Но я любила Мино, и моя любовь была сильнее этого сознания.
И все же меня поразили неистовая сила и ненасытность его страсти, на которую раньше он был столь скуп. Я всегда считала, что он сдерживает себя еще и по причине своего не очень крепкого здоровья. Поэтому, увидев, что он тут же снова начал ласкать меня, я не удержалась и сказала ему:
— Мне-то ведь все нипочем… смотри, как бы тебе не было вреда.
Мне показалось, что он усмехнулся, и я услышала, как он прошептал мне на ухо:
— Отныне мне ничто не может причинить вреда.
Это слово «отныне» прозвучало зловеще, и поэтому моя радость сразу померкла, я с нетерпением ждала минуты, когда смогу поговорить с Мино и узнать все, что произошло. Потом он забылся, но вроде не заснул. Я некоторое время молча ждала и наконец, сделав над собой усилие, хотя сердце мое сжималось от страха, тихо попросила:
— А теперь расскажи мне, что с тобой случилось.
— Ничего не случилось.
— И все-таки что-то, должно быть, случилось.
Он помолчал с минуту, а потом, как бы разговаривая сам с собой, сказал:
— В конце концов, я считаю, что ты должна узнать об этом… так вот, случилось следующее: с одиннадцати часов прошлой ночи я — предатель.
От этих слов у меня мороз пробежал по коже, вернее, не столько от самих слов, сколько от звука его голоса. Я прошептала:
— Предатель? Почему?
Он ответил холодным и мрачно-насмешливым тоном:
— Синьор Мино был известен среди своих политических единомышленников твердостью взглядов и бескомпромиссностью… они смотрели на синьора Мино как на своего будущего руководителя… а синьор Мино пребывал в уверенности, что при любых обстоятельствах сумеет отличиться, и чуть ли не жаждал быть арестованным и подвергнуться испытанию… да, синьор Мино считал, что аресты, тюрьмы и другие страдания неизбежны в жизни политического деятеля, как неизбежны в жизни моряка опасные путешествия, штормы, кораблекрушения… но при первой же качке моряк сдал, как самая последняя баба… стоило синьору Мино предстать перед каким-то полицейским, как он, не дожидаясь угроз и пыток, выложил все… Одним словом, предал… итак, синьор Мино со вчерашнего дня оставил поприще политического деятеля и начал так называемую карьеру доносчика…
— Ты испугался! — воскликнула я.
Он спокойно ответил:
— Нет, пожалуй, даже не испугался… только со мною случилось то, что случалось уже однажды, когда я пытался объяснить тебе свои взгляды… внезапно все стало мне безразлично… а тот, который меня допрашивал, показался мне даже милым человеком… ему нужно было узнать некоторые вещи… а мне в этот момент не нужно было скрывать их, и я ему рассказал… просто так… или, вернее, — после минутного раздумья Мино прибавил, — не просто так… а усердно, торопливо, я бы сказал, рьяно… даже чересчур, так что ему пришлось умерять мой пыл.
Я подумала было об Астарите, но не мог же он показаться Мино милым человеком:
— А кто тебя допрашивал?
— Не знаю… какой-то черноглазый молодой человек, с желтым лицом, лысый… очень хорошо одетый… должно быть, важная шишка.
— И он тебе показался милым? — я не могла сдержать возгласа изумления, узнав в этом описании Астариту.
Он рассмеялся мне прямо в ухо:
— Успокойся… не он лично… а его действия… когда человек отрекается от самого себя или просто не способен быть тем, кем должен, то, как это ни странно, именно в подобных обстоятельствах проявляется его подлинная сущность… разве я не сын богатого собственника?.. А этот человек разве не стоит на страже моих интересов?.. Ну вот, мы поняли, что мы люди одной и той же породы… связаны одними и теми же узами… Ты думаешь, мне понравился лично он? Нет, нет… мне понравились его действия… я почувствовал, что это я содержал его и платил ему, я — человек, которого он защищал, человек, который был его хозяином, хотя я в стоял перед ним как обвиняемый.
Он смеялся, или, вернее сказать, захлебывался смехом, как кашлем, болезненно отдававшимся у меня в ушах. Я понимала лишь одно: произошло нечто непоправимое, и моя жизнь снова туманна и неопределенна. Спустя минуту он добавил:
— А может быть, я клевещу на себя… и я предал просто потому, что мне было безразлично… потому что внезапно все показалось мне нелепым и бессмысленным и я перестал понимать те вещи, в которые обязан был верить.
— Перестал понимать? — машинально переспросила я.
— Да… или, вернее, я понимал, как понимал всегда, только слова, а не поступки, которые этими словами обозначаются… можно ли так страдать из-за слов? Слова состоят лишь из звуков, ведь это все равно, как если бы меня посадили в тюрьму из-за ослиного рева или скрипа колес… слова не имели для меня никакого значения, они казались мне нелепыми и бессмысленными, тому человеку были нужны слова, и я дал ему их столько, сколько он хотел.
— В таком случае, — возразила я, — если это только слова… что же тебе беспокоиться?..
— Да, но, к сожалению, слова, как только их произнесешь, перестают быть только словами и превращаются в поступки.
— Почему?
— Потому что я сразу начал мучиться… потому что, как только я их высказал, я тут же раскаялся… потому что я понял, почувствовал, что, произнеся эти слова, я совершил поступок, который обозначается словом «предательство»…
— Зачем же ты тогда их произнес?
Он вяло ответил:
— Почему люди разговаривают во сне? Может быть, я спал… а сейчас вот проснулся.
Таким образом, мы снова и снова возвращались к одному и тому же вопросу. Сердце мое сжалось от боли, и я, преодолев себя, сказала:
— Может быть, ты ошибаешься… тебе кажется, что ты натворил бог знает что, а на самом деле ты ничего и не сказал.
— Нет, не ошибаюсь, — коротко ответил он.
Немного помолчав, я спросила:
— Ну, а твои друзья?
— Какие друзья?
— Туллио и Томмазо.
— Я ничего о них не знаю, — ответил он с деланным безразличием, — их арестуют.