— Как так силой?
— С виду даже и не подумаешь… бицепсы у него прямо стальные.
Видя, что он слушает с интересом, я рассказала ему о ссоре Джино и Сонцоньо. Он не прерывал меня и, только когда я замолкла, спросил:
— А как ты думаешь, преднамеренным ли было преступление Сонцоньо… я хочу сказать, готовился ли он заранее, а потом хладнокровно исполнил задуманное?
— Какое там! — ответила я. — Никогда он ничего не замышляет заранее: за минуту до того, как он свалил Джино на землю ударом кулака, он, вероятно, и не собирался его бить… так же и с ювелиром.
— Тогда зачем же он убил?
— Так… это сильнее его… он как тигр… то он спокоен, а через минуту наносит удар лапой, и неизвестно почему.
Я рассказала всю историю моих отношений с Сонцоньо, о том, как он меня бил, и добавила, что в темноте он, конечно, мог бы убить меня; потом в заключение сказала:
— Он ни о чем таком и не думает… им вдруг овладевает какой-то неистовый порыв, и это сильнее его воли… тогда лучше держаться от него подальше… я уверена, что он пошел к ювелиру затем, чтобы продать пудреницу… а тот его оскорбил, и Сонцоньо убил его.
— Словом, это одна из разновидностей садизма.
— Называй как хочешь… возможно и так, — прибавила я, пытаясь разобраться в чувстве, которое внушает мне самой неистовство Сонцоньо-убийцы, — ведь нечто похожее толкает меня к тебе… Почему я тебя люблю? Одному богу известно… Почему на Сонцоньо иногда накатывает желание убить? Тоже одному богу известно… Мне кажется, что подобные вещи вообще необъяснимы.
Джакомо задумался. Потом он поднял голову и спросил:
— А как ты думаешь, что толкает меня к тебе? По-твоему, я способен любить тебя?
Я боялась услышать от него, что он меня не любит. И, зажав ему рот рукой, я взмолилась:
— Ради бога… не говори ничего о чувствах, которые ты ко мне питаешь.
— Почему?
— Потому что для меня это не имеет значения… я не знаю, как ты относишься ко мне, и знать не желаю… мне достаточно самой любить тебя.
Он покачал головой и сказал:
— Это ты по ошибке любишь меня… на самом деле тебе следовало бы любить такого человека, как Сонцоньо.
Я удивилась:
— Да ты что?! Любить преступника?
— Пусть он даже преступник… зато он способен на те порывы, о которых ты говорила… Я уверен, что, раз Сонцоньо испытывает желание убивать, ему доступно и чувство любви… самой простой любви без всяких выкрутасов… я же…
Я оборвала его:
— Не смей даже сравнивать себя с Сонцоньо… ты это ты, а он преступник, злодей… и потом ты неправ, ему недоступна любовь… такой человек не может любить… ему лишь нужно удовлетворить свою чувственность… со много или с любой другой женщиной — все равно!
Кажется, он не согласился с моими доводами, но ничего не возразил. Воспользовавшись молчанием, я засунула пальцы под рукав его сорочки, стараясь дотянуться до локтя.
— Мино, — шепнула я.
Он вздрогнул:
— Почему ты называешь меня Мино?
— Это ведь уменьшительное от Джакомо… разве мне нельзя тебя так называть?
— Нет, нет… можешь… просто так меня зовут дома… вот и все.
— Тебя так зовет твоя мать? — спросила я и, оставив его руку, просунула пальцы под галстук и коснулась сквозь разрез рубашки его груди.
— Да, так меня зовет мама, — подтвердил он с каким-то раздражением. И спустя минуту он прибавил странным тоном, в котором звучали одновременно и гнев и насмешка: — Впрочем, не только это роднит тебя с моей мамой… у вас почти на все одинаковые взгляды.
— Например? — спросила я.
Я была так возбуждена, что почти не слушала его. Расстегнув сорочку, я гладила его худое и милое мальчишеское плечо.
— Например, — ответил он, — когда я тебе рассказал, что занимаюсь политикой, ты сразу всполошилась и испуганно закричала: «Но это запрещено… это опасно…» — словом, сказала то же самое и тем самым голосом, как сказала бы мама.
Мне льстила мысль, что я похожа на его мать, во-первых, потому, что это была его мама, а еще потому, что она была настоящая синьора.
— Вот дурачок, — сказала я мягко, — что же тут плохого? Это значит, что твоя мать любит тебя так же, как и я… ведь заниматься политикой и вправду опасно… Я знала одного юношу, его арестовали, и вот уже два года он сидит в тюрьме… а потом, что толку? Ведь они намного сильнее, и, если ты будешь рыпаться, они упекут тебя в тюрьму… мне кажется, что можно прекрасно прожить на свете и без политики.
— Мама, вылитая мама! — восторженно и насмешливо воскликнул он. — Именно так говорит моя мама!
— Не знаю, что говорит твоя мама, — возразила я, — но, что бы она ни говорила, она желает тебе добра… брось политику… ведь ты по профессии не политический деятель… ты студент… а студентам полагается учиться.
— Учиться, получить диплом и добиться положения, — прошептал он, как бы говоря сам с собой.
Я ничего не ответила, а, приблизив к нему свое лицо, подставила губы. Мы поцеловались, но мне тут же показалось, что он раскаивается в том, что поцеловал меня: он смотрел на меня смущенно и неприязненно. Я испугалась, что он обиделся на меня из-за того, что я прервала наш разговор о политике поцелуем, и торопливо прибавила:
— Впрочем, поступай как знаешь… я в твои дела не вмешиваюсь… и поскольку я уж все равно пришла к тебе, дай мне тот сверток… я его спрячу, как мы договорились.
— Нет, нет, — быстро возразил он, — боже сохрани, не надо… Ты водишь дружбу с Астаритой, а он может у тебя увидеть его.
— Ну и что? Разве Астарита так опасен?
— Это один из самых страшных людей, — ответил он серьезно.
Мне почему-то захотелось подшутить над ним, задеть его самолюбие, впрочем не злобно, а дружелюбно.
— В конце концов, — заметила я с невинным видом, — ты никогда и не собирался доверить мне этот сверток.
— Зачем же я тебе о нем говорил?
— Просто так, извини меня и не обижайся… думаю, ты решил просто похвастаться передо мною… показать, каким серьезным, запретным и опасным делом ты занимаешься.
Он рассердился, и я поняла, что попала не в бровь, а в глаз.
— Вот глупости, — воскликнул он, — ты просто дурочка! — Но потом, внезапно успокоившись, он неуверенно спросил: — Но почему… почему ты так подумала?
— Не знаю, — ответила я улыбаясь, — весь твой вид… вероятно, ты не отдаешь себе в этом отчета… но ты не производишь впечатления человека, способного всерьез заниматься таким делом.
— Но в действительности это очень серьезно, — сказал он таким тоном, будто издевался сам над собою.
Он встал и, вытянув вперед руки, продекламировал с пафосом звонким голосом:
— «Дайте меч мне, дайте меч, я один пойду сражаться, я один паду в бою». — Он жестикулировал худыми руками, топал ногами, у него был очень комичный вид, он опять чем-то напомнил марионетку.
Я спросила:
— Что это такое?
— Ничего, — ответил он, — просто стихи.
Его возбуждение вдруг как-то странно сменилось мрачным и задумчивым настроением. Он снова опустился на диван и искренним тоном произнес:
— А я как раз наоборот… заметь это… все делаю серьезно… даже думаю, что меня в самом деле арестуют… и тогда я докажу всем, всерьез или не всерьез я занимаюсь политикой.
Я ничего не ответила, только ласково погладила его по щеке, потом сжала его лицо ладонями и сказала:
— Какие у тебя красивые глаза.
И правда, глаза у него были хороши — кроткие и большие, внимательные и наивные. Он снова взволновался, подбородок его задрожал.
— А почему бы нам не пойти в твою комнату? — прошептала я.
— Не смей и думать об этом… моя комната рядом с комнатой вдовы… а она целыми днями сидит у себя, держит дверь открытой и не спускает глаз с коридора…
— Тогда пойдем ко мне.
— Уже поздно… ты живешь далеко… а ко мне скоро должны прийти друзья.
— Тогда давай здесь…
— Ты с ума сошла!
— Уж лучше признайся, что просто боишься, — настаивала я. — Не боишься заниматься политической пропагандой… по крайней мере ты сам так говоришь… но боишься, что тебя застанут в этой гостиной с женщиной, которая тебя любит… да что, в конце концов, произойдет?.. Самое страшное, вдова выгонит тебя… и тебе придется искать другую комнату…