— Они не могли взять?
— Кто «они»? — спросила я, не понимая, о чем идет речь.
— Прислуга. Могла взять мои заколки.
Я изумилась, но только на секунду, — так неправдоподобно было все это. Потом я засмеялась:
— Кому нужны ваши заколки?
Бранд была серьезна.
— Вы не знаете, заколки черепаховые, инкрустированные камнем. Понимаете? Не просто заколки.
— Вы что, сошли с ума?
— Как вы разговариваете?.. — взвизгнула мадам, но, словно вспомнив что-то, сорвалась. Меня было уже не остановить.
— Как вы разговариваете? Вы! Как вы смеете даже говорить со мною о своих подозрениях? Как вы смеете кого бы то ни было подозревать здесь?! — Я взмахнула рукой, и, наверное, было совсем непонятно, где это здесь, но мне было все равно. Моего благодушия как не бывало. Злости моя, как будто запертая где-то внутри меня, прорвалась вдруг наружу, и я уже сама не владела ею. Бранд стояла передо мною бледная, губы ее дрожали, и вдруг на них появилась слабая жалкая улыбка. Бранд была растерянна, и это был тот единственный раз, когда она была сама собой. Когда она еще не сообразила, какой ей следует быть в данный момент, какую из масок ей надо скорее надеть на себя. И оттого, что я понимала это, я чувствовала себя еще сильнее, еще тверже, и мое презрение к этой жалкой полуголой женщине росло. Я взяла со стула халат, протянула его мадам: — Оденьтесь! — и вышла из комнаты.
…Я так и не узнала, зачем вызывала меня Бранд в то утро. Да и не хотела узнавать. Мы встретились за завтраком, и ничто в ней, затянутой в шелк, причесанной, не напоминало о нашем утреннем разговоре. Бранд вновь обрела свою оправу. Но я-то знала, какая она. И когда Бранд смотрела на меня, она видела, что я знаю.
Мне было противно вспоминать о сцене, разыгравшейся тогда в номере. И я, наверное, никогда бы о ней не вспомнила, если бы Марта как-то не сказала мне:
— Мадам стала относиться к вам лучше, чем раньше.
Мы ехали из Дома культуры в гостиницу.
— Я сказала ей, что вы происходите из хорошей семьи и закончили институт.
Я засмеялась.
— Не смейтесь. Мадам ревнива к вопросам происхождения. Она известна у нас в стране.
— Чем? — спросила я.
Марта помедлила.
— Мадам — любовница самого богатого и влиятельного человека у нас. Она любовница господина фон Ренкенцов.
Лицо Марты покрылось красными пятнами. Она была так смущена, словно это она, Марта, а не мадам Бранд занимала столь высокое положение. Я слышала фамилию фон Ренкенцов. Она часто появлялась в заграничных газетах и иногда в наших. Я знала, что это одна из самых богатых фамилий. Я даже видела как-то фотографию в газете, где был изображен кто-то из этой фамилии, но кто — я уже не помню.
— Но вы-то, вы служите ведь совсем в другой фирме. Ведь ваша фирма не имеет никакого отношения к мадам и к господину фон Ренкенцов.
— У нас в стране нет ничего, что не имело бы отношения к фон Ренкенцов. И следовательно, нет ничего такого, что не имело бы отношения к мадам. Все знают об этом, и если бы вы внимательнее читали наши газеты, вы бы тоже об этом знали.
— Но ведь ваша фирма может защитить вас. Ведь вы сами говорили как-то, что ваш директор человек симпатичный.
— О да, но он недостаточно влиятельный человек, чтобы ссориться с фон Ренкенцов. Говорят, что в вашей стране все равны. А у нас есть люди маленькие, средние и большие. Но есть и такие, перед которыми все — и маленькие, и средние, и даже большие, — все становятся маленькими. Такой фон Ренкенцов.
Я хотела ответить Марте, но в этот момент Володя оглянулся.
— У подъезда полно машин, — сказал он, — я остановлюсь на углу.
— Хорошо. Только ты подожди нас.
Володя затормозил, машина остановилась, и мы вышли на улицу.
Больше никогда Марта не заговаривала со мною о мадам.
46
Дом культуры не похож на Дом культуры. Он похож на строительную площадку. Даже в театральном зале работают плотники. Они сооружают длинный, пересекающий зал помост, по которому будут ходить манекенши, демонстрируя туалеты различных фирм. Фирмы не имеют никакого отношения к мадам. Но манекенши имеют. Большинство их училось в школе манекенш, возглавляемой мадам Бранд. Манекенши еще не приехали. Пока на выставке одни рабочие. Они монтируют стенды, устанавливают освещение. Они полируют мебель, и от этого по всему Дому культуры распространяется запах лака и краски. Мебель — маленькая. Она будет установлена в стеклянных шкафах, и пользоваться ею будут только черные и белые манекены. Вот и их уже привезли и свалили в беспорядке в углу, так что торчат в разные стороны руки и ноги из папье-маше. Головы сложены отдельно, их будут привинчивать на одетые манекены в последнюю очередь. Стенд головных уборов готов, и два представителя фирмы уже раскладывают в витринах шляпы, шапки и вязаные шапочки, развешивают фотографии респектабельных мужчин с тростями в руках, которые любезно приподнимают шляпы и улыбаются сытой, довольной улыбкой.
Ходить по выставке рядом с Мартой гораздо интереснее, чем сидеть в директорском кабинете, где мадам Бранд заводит споры из-за каждой промокашки. Выставка большая, все время требуются новые и новые материалы, а мадам расчетлива и прижимиста. Она пытается затеять торг из-за самых незначительных вещей. Русаков невозмутим. Он вынимает из желтого кожаного портфеля текст соглашения, отпечатанный на двенадцати страницах, находит нужный пункт, тычет в него пальцем и протягивает текст Альме Бранд. Альма Бранд соглашается, Русаков прячет текст обратно в портфель. Но ненадолго. Через несколько минут мадам снова затевает спор, текст снова извлекается из портфеля. Его теребят сначала крепкие пальцы Русакова, потом пальцы мадам, и после паузы, во время которой Русаков и Альма Бранд затягиваются папиросами, а я отдыхаю от перевода, переговоры возобновляются.
Иногда решение спора приходится искать не только в тексте соглашения, но и непосредственно на выставке, тогда мы встаем и идем по длинным коридорам Дома культуры, находим нужный нам стенд, и Альма Бранд высоким голосом кричит: «Мадмуазель Марта! Мадмуазель!» Прибегает Марта, измазанная краской, в синем рабочем халате и начинает обмерять, считать и снова обмерять этот кусок выставки. Она становится на колени, потом залезает на стул и все время шепчет что-то себе под нос, а мадам нетерпеливо стучит каблуком. Наконец Марта кончает считать, мадам мрачнеет или веселеет, в зависимости от результатов, и все мы устремляемся обратно в прокуренный директорский кабинет, где на столе среди бумаг стоят чашки с недопитым кофе, три полные окурков пепельницы, а в углу прямо на полу свален ненужный теперь макет.
Случается, что мадам повышает голос, и тогда предметом ее гнева становится Марта — ведь Марта фактически отвечает за всю выставку. И если где-нибудь не хватило цветного картона или кто-то из рабочих задержал работу на час-другой, — высокий голос мадам слышен по всей выставке. Ее пальцы отстукивают бешеные марши на спичечном или папиросном коробке, а Марта стоит перед ней и не поднимает глаз. Но однажды этому приходит конец.
Мы уже несколько часов ходим по выставке, и все идет благополучно. Вдруг мадам останавливается. Мы останавливаемся вместе с нею. Мы стоим около злополучного стенда с надписью «Леопард». Все в этом стенде уже давно не нравилось мадам, и рабочие, под руководством Марты, сто раз переделывали его, перекладывали с места на место товары. Я знаю, что сейчас мадам начнет давать новые указания, будет высоко поднимать плечи и разводить руками.
Но она молчит. Она смотрит на маленький столик, стоящий у витрины, и мы все тоже начинаем смотреть на этот столик. Ничего необыкновенного в нем нет. Стол как стол. Три ножки. Светлый. Еще блестит от лака. Мы с Русаковым переглядываемся. А мадам как завороженная смотрит на стол. Потом, не переводя взгляда, она кричит высоким голосом: «Мадмуазель!» Кричать не надо, потому что Марта стоит рядом и услышит, даже если Альма Бранд будет говорить шепотом. Но Альма кричит, и Марта, вздохнув, делает шаг вперед. У, какой у мадам разъяренный вид! Она побелела от злости, и губы у нее свела судорога. Мадам наклонилась вперед, и какая-то блестящая бляшка на цепочке, свисая с ее шеи, качается, словно маятник. Перед мадам стоит столик на трех ножках. И рядом с мадам стоит Марта.