Литмир - Электронная Библиотека

— Она у вас молодец: даже не стонала, когда ее из операционной привезли. А когда шла на операцию, то говорила: "Нет, не буду плакать, нет, не буду плакать!"

И ему казалось, что это он научил ее не бояться.

"Она у вас молодец!" Она у меня молодец! А ему говорят: отчим! Был ли он отчимом или отцом, об этом знал только он, он один!

Если говорить честно, возвращения в Москву он боялся. Боялся минуты, когда впервые пройдет мимо Лихова переулка, услышит вопрос: "Ну, как с работой? Переквалифицировался?"

От всей Москвы не отгородишься. А сколько любопытных, жестоких и бездумных вокруг. В редакции были хорошие ребята и много фронтовиков, эти отлично все понимали и не лезли. Но таких, что лезли, тоже было немало.

— Значит, кинохронику побоку? Чего не бывает! А неплохой, неплохой был кинооператор, что правда, то правда! Те, камчатские, киноочерки хороши были, хороши, лаконичные, выразительные! Да и фронтовые были прекрасные, очень яркие были фронтовые киноочерки!

Поливанов улыбался, кивал: да, неплохи! Но откуда взять силы, чтоб сопротивляться и этим, чужим, и там, дома, — тестю и теще? Оказывается, душевные силы ограничены, а он когда-то думал и говорил: безграничны!

Когда он, не скрывая тревоги, пришел в поликлинику, врач сказал ему: "Придется подождать, надо набраться терпения. Пока о кинохронике забудьте".

Поливанов молча одевался. Потом, уже собравшись уходить, повернул к доктору лицо, которым уже не всегда умел владеть:

— Ждать, ждать… А сколько? Скажите прямо: с прежней профессией покончено.

— Нет, я этого утверждать не могу, — ответил врач, — но контузия очень тяжелая. Последствия ранений куда легче преодолеть.

Что бы он делал, если бы не дом, не Саша и дети? Что бы он делал, если б его не поддержало это, прежде ему незнакомое тепло?

С неделю назад он работал далеко за полночь — дети и Саша уже спали. И вдруг услышал тихий Катин голос:

— Папа, а кот Маркиз умер. Он подошел к ней и присел на низкую скамеечку у кровати:

— Да, Катенька, знаю.

— Папа, а я тоже умру? Как это — умер?

— Ты просто уснешь.

— И глаза перестанут моргать? И ноги не будут бегать? И пальчиками не смогу вот так делать?

Она припомнила все — глаза, которые смотрели и моргали, уши, которые слушали, и губы, которые улыбались. Она не хотела верить, плакала, и он не знал, как ее успокоить. И вдруг она спросила:

— А ты умрешь раньше меня?

— Конечно, раньше.

Она примолкла. И почти тотчас уснула, крепко сжав рукой его палец.

— Ты раньше, — повторила она сквозь сон.

В первую минуту он испытал нечто похожее на досаду, увидев, как успокоило ее это известие. Но потом понял: о" для нее — бессмертен. С ним ничего не может случиться.

Он — защита, за ним ничего не страшно, он никогда не умрет, не может умереть. Значит, и она, Катя, всегда будет бегать, смеяться, моргать.

Он знал, что о нем говорили: "Поливанов-то? А? Всех удивил! Жена, дети! А эта маленькая? Ну и глазищи!"

Раньше он всегда презрительно думал о деньгах и всегда зарабатывал много. Сейчас, когда с деньгами стало куда труднее, он должен был думать о том, чтобы одеть и обуть четверых. Саша и дети были его обузой. И опорой. И это они помогли ему отыскать новую, пока еще узкую тропку к новой работе. Они и Леша. Да, после той поездки в Подгорск он все видел по-новому. Нет, не так: полюбив их, он иначе видел и понимал все в Подгорске. Это он знал твердо, в этом убеждался постоянно, на каждом шагу. На днях, например, он, тоскуя, фотографировал в одной женской школе сбор на тему "Безударные гласные" и "О режиме дня".

Не веря ушам, он слышал, как дети говорили: "Я строго соблюдаю режим дня", "Я работаю упорно и терпеливо". Прежний Поливанов сказал бы: "Ну-ка, ты, сероглазая, поверни голову немножко влево — вот так. А ты, с косичками, обопрись рукой на ее плечо. Улыбайся! Остальные смотрят сюда! Хорошо! Отлично!" Он очень мало думал над тем, что снимал. А сейчас он думал. И не верил, чтобы дети могли по доброй воле заниматься на досуге безударными гласными и толковать о режиме дня и трудолюбии. Ему захотелось написать об этом, он даже знал, как это сделает: пойдет в мужскую школу, снимет мальчишек на таком вот мертвом сборе, а потом этих же самых ребят сфотографирует во дворе, когда они заняты тем, что их увлекает: игрой, разговором, дракой, наконец. Это будет наглядно: постные, скучающие физиономии — и те же самые лица, освещенные спором, азартом, смехом.

Да, да, он начнет с этого, а потом приведет почти стенографическую запись: "Работаю всегда упорно и терпеливо…" А потом… Да что "потом", когда его то и дело посылают в какие-нибудь Фили снимать клубную работу, скучную, как осенний дождь.

* * *

Вскоре после командировки в Подгорск он ездил на село с заданием: написать очерк о передовом колхозе и о передовом председателе этого колхоза Василии Ятченко. Приехав, Поливанов узнал, что Ятченко лежит мертвецки пьяный: фельдшер, чуть не плача, рассказывал, как Ятченко требовал у него спирту. Когда фельдшер отказал, Ятченко выбил стекло в медпункте и сам взял весь наличный запас спирта. Вместо положительного очерка о знатном председателе Поливанов написал фельетон. Редактор прочел и сказал:

— М-м… Между прочим, Поливанов, нашу газету читают не только в Советском Союзе.

— И что же?

— Если по этой статье будут… м-м-м… судить о жизни в колхозах…

— Значит, теперь вообще надо писать только о хорошем, а о плохом — нельзя?

— Не передергивайте, Поливанов. Позвольте вам сказать, м-м-м… что вы за деревьями не видите леса. Да, мм…Вы берете один случай и обобщаете его. Подумать, какой острый глаз у Поливанова. Увидел, что председатель напился. А увидеть, что этот колхоз тем не менее лучший в районе…

С тех пор редактор всячески дает ему понять, что он — фотограф, и только, и незачем ему лезть в калашный ряд со своим суконным рылом. А он будет. Он хочет еще и еще пробовать себя на этой новой работе, черт бы ее побрал. Он не может забыть, как колотилось у него сердце, когда была напечатана маленькая заметка "По следам наших выступлений"… Он вдруг понял, что сделал дело. Выручил. Помог.

Он понимал и то, что любой темой можно заняться с мыслью, с раздумьем, но никто этого от него не ждал. От него ждали фотографий и подписей: "На снимке слева направо… Фото Д. Поливанова".

Он жил с досадой в душе, не зная, что делать, и не желая мириться. Как бы ни были велики заботы каждого дня, в человеческой жизни должны быть свет и ясность. А на его улице было темно и тускло.

Теперь, возвращаясь домой, Поливанов думал о Константине Артемьевиче, о голосах за стеной. Отгородиться от этого нельзя, а изменить что бы то ни было — непосильно.

Угнетенный этими размышлениями, он, как и прежде, ходил на работу, ездил в разные концы города, а иной раз и в другие города, но тень заботы и досады легла отпечатком на лицо, глядела из глаз.

— Что вы такой угрюмый стали? Или старость — не радость? — спросил его однажды Петр Петрович, редакционный шофер.

Петру Петровичу было лет пятьдесят. Они с Поливановым часто ездили вместе в недалекие командировки — Владимир, Суздаль. Однажды были в Иванове — ездили в дом, где живут разные ребятишки: испанцы, итальянцы, турки и еще много всяких: Дмитрий Александрович готовил фотоочерк ко Дню защиты детей. Петр Петрович уважал Поливанова. Во-первых, Поливанов здорово водил машину. Не хуже его, Петровича. Во-вторых, Поливанов никогда не задирал нос: я, мол, культурный, а ты, мол, нет. Петрович это дело понимал тонко и знал: Поливанов не старался, не следил за собой, а и на самом деле был с Петровичем на одной ноге. Вот Голубинский, к примеру:

— Здорово, Петрович! Как жизнь молодая? Как жена, как детишки?

— Спасибо, спасибо, хорошо, — отвечает Петрович, асам думает: "Ну что бы тебе запомнить, что нет у меня детишек. Нет и нет. Ну, что ты кривляешься, артист чертов".

65
{"b":"223308","o":1}