Литмир - Электронная Библиотека

— Мне сказали… — начала Саша.

— Это не имеет никакого значения — то, что тебе сказали, — перебил Митя. — Я знаю одно: мы здесь не жильцы. Я готов хоть на Камчатку… на Северный полюс…

— Но ведь это наша семья… Я их люблю.

— Ну вот что, в Писании сказано: "Оставь отца и мать своих", понятно? И пора жить своим умом, а не чужой глупостью.

Это кто же глупый? Папа, что ли? И что ты такое говоришь?

Он взял ее под руку, и они пошли по Арбату к Смоленской площади.

— Давай будем говорить серьезно, — сказал Поливанов, — это вопрос всего нашего будущего… Покоя… Свободы. Ну и — не боюсь высоких слов — нашей любви. Мне трудно это постоянное вторжение в нашу жизнь. Я не хочу его. Константин Артемьевич прекрасный человек, не спорю. Он построил свою жизнь, как хотел. А мы будем строить по-своему, как умеем и хотим.

Саша шла опустив голову и молчала.

— Я не говорил тебе раньше, но мне здесь душно. Душно, понимаешь? Они разрушат мои отношения с Аней. И наши с тобой…

— Чего же стоят наши отношения, если их кто-нибудь может разрушить?

— Ты не знаешь, что может сделать пошлость.

— Да слышишь ли ты себя? Ты говоришь о моей семье — пошлость!

— Прости меня. Но сегодня я не хочу подбирать слова. И если мне говорят "отчим" — это пошлость. Неужели ты не понимаешь? И в конце концов я не ангел… Это я должен сказать со всей прямотой.

Да, надо сказать по правде: кем-кем, но ангелом он не был.

Ну что ему стоило сказать Константину Артемьевичу хоть одно ласковое слово? Ради нее, Саши. И, может, все опять пошло бы по-старому, пусть не всегда гладко, но привычно.

Но Митя этого слова не говорил. Он только сухо кивал: здравствуйте, мол.

Константин Артемьевич был добрее. Он пытался завести разговор. Он спрашивал:

— Митя, а вы читали во вчерашней "Литературке" любопытный фельетон?..

— Простите, не удосужился, — отвечал Митя, не дослушав и едва приметно сдвигая брови. — Прочту, непременно прочту.

Отец отвечал грустным взглядом. Когда Мити не было дома, он заходил в Сашину комнату или забирал детей к себе. Он читал им, гулял с ними по Серебряному переулку, подолгу сидел на скамье под обуглившимся каштаном.

Иногда, словно отвечая каким-то своим мыслям, он безнадежно махал рукой. Отец был вспыльчив, но отходчив. А вот Митя был злопамятен и не умел забывать. Ничего. Он стал приходить очень поздно — не раньше двенадцати. Приходил усталый, голодный. Торопливо ел и ложился спать… "Он так мало видит нас — и не скучает? — думала Саша. — Как же так?"

Прежде их общим днем было воскресенье. Сейчас и в выходной день его не было дома. Шли дни, он возвращался все позднее.

Что же мне делать? И впрямь ехать на Камчатку? Если я не могу их помирить, если он не понимает, что все это мне хуже смерти. Ведь отец старый. Неужели нельзя ему простить? Не заметить. Ну хорошо. А если бы тебе сказали: ты мачеха… О, я бы! Вот то-то. Но как же быть? В Ташкенте я думала: приедем в Москву, вернемся домой, и станет ему здесь тепло и счастливо. И было. А вот сейчас опять нет. Что же будет?

Как-то вечером, когда Саша разогревала на кухне ужин, соседка-стенографистка, колдуя над кофейником, сказала задумчиво, будто продолжая какой-то внутренний монолог:

— Брак — это отживший институт. Счастливых браков нет. Конечно, куда корректнее молчать, чем драться и вопить на людях, — тут она посмотрела на Лелю, которая жарила яичницу, — но по сути… по сути… Помните, как там у Вертинского: "даже самой нежной любви наступает конец"…Да, по сути…

Не договорив и сняв с огня кофейник, она ушла к себе.

— Погуливать стал? — соболезнующе сказала Леля. — Ну что ж, все они такие. А ты не теряйся, бери пример с меня. Я не теряюсь! Мужику потакать — хуже нет.

Саша покрепче сжала зубы и ничего не ответила.

Проще всего было бы поговорить с Митей. Но что-то ей мешало. А он по-прежнему приходил поздно, утром же исчезал чуть свет, коротко бросив: "Рано не жди".

И Саша, считавшая, что ничего не надо прятать за пазухой, все молчала и молчала.

Но вот однажды (это было примерно через месяц после ссоры Мити и Константина Артемьевича) он пришел чуть раньше. Дети уже спали. Он сел на диван, вытянул ноги и сказал:

— Поди сюда. — Он притянул ее к себе, посадил рядом и, взглянув прямо и ласково, сказал:

— Ты мне веришь?

— Верю.'

— Умница. Очень веришь?

— Очень.

— Так вот, ни о чем меня не спрашивай. Немного потерпи. У меня есть для тебя подарок.

— Часы?

— Лучше. Прекрасный, огромный, ослепительный подарок. Но подожди немного. Однажды я приду и назначу тебе свидание. На углу Серебряного переулка и Арбата. И тогда я тебе все расскажу. Согласна?

— А не можешь ты хоть намекнуть… ну, хоть словечко…

— Не могу, — ответил он твердо. — Я и так уже сказал слишком много.

"Они растут, и каждый день приносит что-нибудь новое. Еще совсем недавно мы радовались каждому новому Катиному слову. А сегодня мы с ней гуляли, и она излагала мне свои политические убеждения:

— Когда я пойду в школу, то буду учить французский, английский и русский, а немецкий не буду, потому что по-немецки говорят фашисты, а все фашисты очень плохие. Гитлер — очень плохой, хуже Бармалея. Я его боюсь. Если он будет к нам стучаться, ты ему не открывай. Если будет говорить тоненьким голоском, тоже не открывай. Фашисты плохие, страшные и не любят хороших девочек.

Фашистов она сильно не жалует. Летом сказала:

— Мне фашисты всю спину покусали.

Речь шла о комарах. Все плохое всегда делают фашисты. Когда мы проходили мимо витрины игрушечного магазина, Катя сказала:

— Этот медвежонок хочет мне подариться.

Мы постояли с ней у витрины, как я стояла в детстве. Потом я взглянула на большое окно по другую сторону улицы. Оно закрыто темными шторами.

…Когда же Митя скажет мне: "Приходи на угол Серебряного переулка и Арбата?" И что такое ждет меня на этом углу?

Анюта почти никогда не спрашивает об Андрее. Если я рассказываю, она слушает жадно, но сама не спрашивает. Только раз спросила:

— Мой папа хорошо учился, когда был маленький? А он любил играть со мной?

И еще:

— А мой папа любил меня так же, как Митя Катю? В школе ей по-прежнему плохо. Она спрашивает:

— Мама, это правда, что ты, когда была маленькая, любила ходить в школу?

— Правда, Аня. Я очень любила нашу учительницу.

— Расскажи мне про нее.

Ну, как расскажешь про Анну Дмитриевну? Она была для нас самый лучший, самый справедливый человек на свете, и мы во всем хотели походить на нее, не только в справедливости и доброте. Она говорила не "восемнадцать", а по-старинному "осьмнадцать", и мы, к удивлению своих родителей, ни с того ни с сего произносили "осьмнадцать". Она, задумавшись, проводила рукой по лбу — и мы то и дело хватались за лоб. Все, все в ней было нам по душе.

— А я совсем не хочу быть, как Зинаида Петровна, и никто у нас не хочет.

И так всякий раз: мои рассказы об Анне Дмитриевне оборачиваются против Зинаиды Петровны.

— Все плохо, все плохо, — говорит Аня. — Это только в книжках хорошие школы. А на самом деле школы совсем не такие. И зачем зря пишут! — Помолчав:

— Когда я буду учить детей, я никогда не буду на них кричать! Никогда.

На днях, придя из школы, сказала Мите:

Вот слушай, сегодня у одной девочки пропало десять рублей. И Зинаида Петровна посмотрела у всех в портфелях и в карманах. Митя, разве это правильно? Почему она не верит, если я говорю, что не брала? Разве она правильно делает?

— Не правильно! — отвечает Митя.

— Ну вот, я же говорила!

Седьмое ноября было дождливое, а у Анюты нет калош, она сидела дома. После праздников Зинаида Петровна сказала:

— Сейчас вы будете писать сочинение об октябрьских праздниках и о демонстрации.

63
{"b":"223308","o":1}