. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И ему стало ясно: самый тот миг, когда Николай Аполлонович героически обрекал себя быть исполнителем казни — казни во имя идеи (так думал он), этот миг, а не что иное, явился создателем вот такого вот плана, а не серый проспект, по которому он все утро метался; действие во имя идеи соединилось, как ни был взволнован он, с диавольским хладнокровным притворством и, может быть, с оговорами: оговорами неповиннейших лиц (всего удобнее камердинера: к нему ведь таскался племянник, воспитанник ремесленной школы, и как кажется, беспартийный, но… все-таки…).
На хладнокровие расчет все же был. К отцеубийству присоединялась тут ложь, присоединялась и трусость; но — что главное, — подлость.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Благороден, строен, бледен,
Волоса, как лен,
Мыслью щедр и чувством беден
Н. А. А… кто ж он?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он — подлец…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все, протекшее за эти два дня, было фактами, где факт был чудовище; груда фактов, то есть стая чудовищ; фактов не было до этих двух дней; и не гнались чудовища. Николай Аполлонович спал, читал, ел; даже, он вожделел: к Софье Петровне; словом: все текло в рамках.
Но, и — но!..
Он и ел, не как все, и любил, не как все; не как все, испытывал вожделение: сны бывали тяжелые и тупые; а пища казалась безвкусной, самое вожделение после моста приняло пренелепый оттенок — издевательства при помощи домино; и опять-таки: отца — ненавидел. Что-то было такое, что тянулось за ним, что бросало особенный свет на отправление всех его функций (отчего он все вздрагивал, отчего руки болтались, как плети? И Улыбка стала — лягушечьей); это что-то не было фактом, но факт оставался; факт этот — в что-то.
В чем что-то?
В обещании партии? Обещания своего назад он не брал; и хотя он не думал, но… другие тут думали, вероятно (мы знаем, что думал Липпанченко); и ведь вот, он по-странному ел и постранному спал, вожделел, ненанавидел, по-странному тоже… Так же странной казалась его небольшая фигурка — на улице; с бьющимся в ветре крылом николаевки, и будто сутулая…
Итак, в обещании, возникшем у моста — там, там: в сквозняке приневского ветра, когда за плечами увидел он котелок, трость, усы (петербургские обитатели отличаются — гм-гм — свойстами!..).
И опять-таки самое стояние у моста есть только следствие того, что на мост погнало; а гнало его вожделение; самые страстные чувства переживались им как-тоне так, воспламенялся не так он, не по-хорошему, холодно.
Дело, стало быть, в холоде.
Холод запал еще с детства, когда его, Коленьку, называли не Коленькой, а — отцовским отродьем! Ему стало стыдно. После смысл слова «отродье» ему открылся вполне (чрез наблюдение над позорными замашками из жизни домашних животных), и, помнится, — Коленька плакал; свой позор порождения перенес он и на виновника своего позора: на отца.
Он, бывало, часами простаивал перед зеркалом, наблюдая, как растут его уши: они вырастали.
Тогда-то вот Коленька понял, что все, что ни есть на свете живого, — «отродье», что людей-то и нет, потому что они — «порождения»; сам Аполлон Аполлонович, оказался и он «порождением»; то есть неприятною суммою из крови, кожи и мяса — неприятною, потому что кожа — потеет, мясо — портится на тепле; от крови же разит запахом не первомайских фиалочек.
Так его душевная теплота отождествлялась с необозримыми льдами, с Антарктикой, что ли; он же — Пирри, Нансен, Амундсен— круговращался там в льдах; или его теплота становилась кровавою слякотью (человек, как известно, есть слякоть, зашитая в кожу)
Души-то, стало быть, не было.
Он свою, родную плоть — ненавидел; а к чужой — вожделел. Так из самого раннего детства он в себе вынашивал личинки чудовищ: а когда созрели они, то повылезли в двадцать четыре часа и обстали — фактами ужасного содержания. Николай Аполлонович был заживо съеден; перелился в чудовищ.
Словом, сам стал чудовищами.
— «Лягушонок!»
— «Урод!»
— «Красный шут!»
Вот именно: при нем кровью шутили, называли «отродье м»; и над собственной кровью зашутил — «шут»; «шут» не был маскою, маской был «Николай Аполлонович»…
Преждевременно разложилась в нем кровь.
Преждевременно она разложилась; оттого-то он, видно, и вызывал отвращение; оттого-то странной казалась его фигурка на улице.
Этот ветхий, скудельный сосуд должен был разорваться: и он разрывался.
Учреждение
Учреждение…
Кто-то его учредил; с той поры оно есть; а до той поры было — одно время оно. Так гласит нам «Архив».
Учреждение.
Кто-то его учредил, до него была тьма, кто-то над тьмою носился; была тьма и был свет — циркуляр за номером первым, под циркуляром последнего пятилетия была подпись: «Аполлон Аблеухов»; в тысяча девятьсот пятом году Аполлон Аполлонович Аблеухов был душой циркуляров.
Свет во тьме светит. Тьма не объяла его.
Учреждение…
И — торс козлоногой кариатиды. С той поры, как к крыльцу его подлетела карета, влекомая парой взмыленных вороных лошадей, с той поры, как придворный лакей в треуголке, косо надетой на голову, и в крылатой шинели в первый раз распахнул лакированный, штемпелеванный бок и, щелкнувши, дверце откинуло коронками украшенный герб (единорог, бьющий рыцаря); с той поры, как из траурных подушек кареты на подъездный гранит наступила ботинкой пергаментноликая статуя; с той поры, как впервые, отдавая поклоны, рука, облеченная в кожу перчатки, коснулася края цилиндра: — с той поры еще более крепкая власть придавила собой Учреждение, которое бросило над Россией свою крепкую власть.
Повосстали параграфы, похороненные в пыль.
Поражает меня самое начертанье параграфа: падают на бумагу два совокупленных крючка, — уничтожаются бумажные стопы; параграф — пожиратель бумаг, то есть бумажная филоксера; в произвол темной бездны, как клещ, вопьется параграф, — и право же: в нем есть что-то мистическое: он — тринадцатый знак зодиака.
Над громадною частью России размножался параграфом безголовый сюртук, и приподнялся параграф, вдунутый сенаторской головою — над шейным крахмалом; по белоколонным нетопленым залам и красного сукна ступеням завелась безголовая циркуляция, циркуляцией этой заведовал Аполлон Аполлонович.
Аполлон Аполлонович — популярнейший в России чиновник за исключением… Коншина (чей неизменный автограф носите вы на кредитных билетах).
Итак: —
Учреждение — есть. В нем есть Аполлон Аполлонович: верней «был», потому что он умер… —
— Я недавно был на могиле: над тяжелою черномраморной глыбою поднимается черномраморный восьмиконечный крест; под крестом явственный горельеф, высекающий огромную голову, исподлобья сверлящую вас пустотою зрачков; демонический, мефистофельский рот! Ниже — скромная подпись: «Аполлон Аполлонович Аблеухов — сенатор»… Го д рождения, год кончины… Глухая могила!.. —
— Есть Аполлон Аполлонович: есть в директорском кабинете: ежедневно бывает в нем, за исключением дней геморроя.
Есть, кроме того, в Учреждении кабинеты… задумчивости.
И есть просто комнаты; более всего — зал; столы в каждой зале. За столами писцы; на стол приходится пара их; перед каждым: перо и чернила и почтенная стопка бумаг; писец по бумаге поскрипывает, переворачивает листы, листом шелестит и пером верещит (думаю, что зловещее растение «вереск» происходит от верещания); так ветер осенний, невзгодный, который заводят ветра — по лесам, по оврагам; так и шелест песка —
в пустырях, в солончаковых пространствах — оренбургских, самарских, саратовских; —
— тот же шелест стоял над могилой: грустный шелест берез; падали их сережки, их юные листья на черномраморный, восьмиконечный крест, и — мир его праху! —