Николай Аполлонович глядел изумленно: как он мог попасть в такое поганое место и в такой поганой компании в те минуты, когда?..
— «Ха-ха-ха-ха-ха-ха», — разревелась все та же пьяная кучка, когда Иван Иваныч Иванов схватил свою даму за волосы и пригнул ее к полу, отрывая громадное малиновое перо; дама плакала, ожидая побоев; но купца успели вовремя от нее оторвать. Ожесточенно, мучительно в дикой машине, взревая и бацая бубнами, страшная старина, как на нас из глубин набегающий вулканический взрыв подземных неистовств, звуком крепла, разрасталась и плакала в ресторанное зало из труб золотых: «Ууймии-теесь ваалнеения страа-аа-сти…»
— «Уу-снии безнаа-дее-жнаа-ее сее-ее-рдцее…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Ха-ха-ха-ха-ха-ха!..»
Рюмку водочки!
Вон грязные комнаты старого, адского кабачка; вон его стены; стены эти расписаны рукой маляра: кипень финских валов, откуда — из далей, проницая мозглый и зеленоватый туман, на теневых больших парусах к Петербургу опять полетели судна осмоленные снасти.
— «Признавайтесь-ка… Эй, две рюмочки водки! — признайтесь…» — выкрикивал Павел Яковлевич Морковин — белый, белый: обрюзгший — весь оплыл, ожирел; белое, желтоватое личико казалось все ж худеньким, хотя расплылось, ожирело: здесь — мешком; здесь — сосочком; здесь — белою бородавочкой…
— «Я бьюсь об заклад, что для вас представляю загадку, над которою в эту минуту тщетно работает ваш умственный аппарат…»
Вон, вон столик: за столиком сорокапятилетний моряк, одетый в черную кожу (и как будто — голландец), синеватым лицом наклонился над рюмкою.
— «Вам с пикончиком?..»
Кровавые губы голландца — в который раз? — там тянули пламенем жгущий аллаш…
— «Так с пикончиком?»
А рядом с голландцем, за столиком грузно так опустилась тяжеловесная, будто из камня, громада.
— «С пикончиком».
Чернобровая, черноволосая, — громада смеялась двусмысленно на Николая Аполлоновича.
— «Ну-с, молодой человек?» — раздался в это время над ухом его тенорок незнакомца.
— «Что такое?»
— «Что вы скажете о моем поведении на улице?»
И казалось, что та вот громада кулаком ударит по столику — треск рассевшихся досок, звон разбитых стаканчиков огласит ресторан.
— «Что сказать о вашем поведенье на улице? Ах, да что вы об улице? Я же, право, не знаю».
Вот громада вынула трубочку из тяжелых складок кафтана, всунула в крепкие губы, и тяжелый дымок вонючего курева задымился над столиком.
— «По второй?»
— «По второй…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Перед ним блистал терпкий яд; и желая себя успокоить, он выбрал себе на тарелку какие-то вялые листья; так стоял с полной рюмкой в руке, пока Павел Яковлевич озабоченно копошился, стараясь дрожащею вилкою попасть в склизкий рыжичек; и попав в склизкий рыжичек, Павел Яковлевич обернулся (на усах его повисли соринки).
— «Неправда ли, было там странно?»
Так стоял он когда-то (ибо все это — было)… Но рюмки чокнулись звонко; так же чокнулись рюмки… — где чокнулись?
— «Где?»
Николай Аполлонович силился вспомнить. Николай Аполлонович, к сожалению, вспомнить не мог.
— «А там под забором… Нет, хозяин, сардинок не надо: плавают в желтой слизи».
Павел Яковлевич сделал Аблеухову пояснительный жест.
— «Как я там вас настиг: вы стояли над лужею и читали записочку: ну, думаю я, редкий случай, рредчайший…»
Кругом стояли все столики; за столиками бражничал какой-то ублюдочный род; и валил, валил сюда этот род: ни люди, ни тени, — поражая какими-то воровскими ухваточками; все то были жители островов, а жители островов — род ублюдочный, странный: ни люди, ни тени. Павел Яковлевич Морковин тоже был с острова: улыбался, хихикал, поражая какими-то воровскими ухватками.
— «Знаете что, Павел Яковлевич, я, признаться сказать, жду от вас объяснения…»
— «Моего поведения?»
— «Да!»
— «Я его объясню…»
Вновь блеснул терпкий яд: он пьянел — все вертелось; призрачней блистал кабачок; синеватей казался голландец, а громада — огромней; тень ее изломалась на стенах и казалась будто увенчанной неким венцом.
Павел Яковлевич все более лоснился — оплывал, ожиревал: здесь — мешком; здесь — сосочком; здесь — белою бородавочной; одутловатое это лицо в его памяти вызвало кончик сальной, свиной, оплывающей свечки.
— «Так по третьей?»
— «По третьей…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Ну, так что же вы скажете о разговоре под подворотней?»
— «Про домино?»
— «Ну, само собой разумеется!..»
— «Я скажу, что сказал…»
— «Со мной можно быть вполне откровенным».
От пахнущих губ господина Морковина Николай Аполлонович хотел с отвращением отвернуться, но себя перемог; а когда его чмокнули в губы, то невольно свой взгляд, полный пытки, бросил он в потолок, сметая рукою с высокого лба прядь своих волосинок, в то время как губы его неестественно растянулись в улыбке и, натянуто прыгая, задрожали (неестественно прыгают так лапки терзаемых лягушат, когда лапок этих коснутся концы электрических проволок).
— «Ну вот: так-то лучше; и не думайте ничего: домино — так себе. Домино просто выдумал я для знакомства…»
— «Виноват, вы закапались сардиночным жиром», — перебил его Николай Аполлонович, а сам думал: «Это он все хитрит, чтобы выпытать: надо быть осторожным…» Мы забыли сказать: домино с себя Николай Аполлонович снял в ресторанной передней.
— «Согласитесь: дикая мысль, что вы — домино… Хи-хи-хи: ну, откуда такое возьмется — а? Послушайте? Я себе говорю: эй, Павлуша, да это, батенька мой, просто так себе: курьезное озарение — и при том под забором, при свершении, так сказать, необходимой потребности человеческой… Домино!.. Просто-напросто, предлог для знакомства, милый вы человек, потому что очень, очень, очень наслышаны: о ваших умственных качествах».
Они отошли от водочной стойки, пробираясь меж столиков. И опять оттуда машина, как десяток крикливых рогов, в копоть бросивших уши рвущие звуки, вдруг рявкнула; задилинькали, разбиваясь об уши, стаи маленьких колокольчиков; из отдельного кабинета неслась чья-то наглая похвальба.
— «Человек: чистую скатерть…»
— «И водки…»
— «Ну, так вот-с: покончили с домино. А теперь, дорогой, о другом нас связующем пунктике…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Вы сказали о каком-то нас связующем пункте… Что же это за пункт?»
Положили локти на столик. Николай Аполлонович ощутил опьянение (от усталости, верно); все краски, все звуки, все запахи безобразней ударились в раскаленный добела мозг.
— «Да-да-да; курьезнейший, любопытнейший пунктик… Прекрасно: мне почки с мадерою, а вам… тоже почек?»
— «Что же это за пункт?»
— «Половой, две порции почек… Вы изволили спрашивать о любопытнейшем пункте? Ну, так вот-с — я признаюсь: узы-то — нас связавшие узы — суть священные узы…»
— «?»
— «Это узы родства».
— «?»
— «Узы крови…»
В это время подали почки.
— «О, не думайте, чтобы узы те… — Соли, перцу, горчицы! — были связаны с пролитием крови: да что вы дрожите, голубчик? Ишь ты, как вспыхнули, занялись — молодая девица! Передать вам горчицы? Вот перец».
Николай Аполлонович так же, как и Аполлон Аполлонович, переперчивал суп; но он остался с висящей в воздухе перечницей.
— «Что вы сказали?»
— «Я сказал вам: вот перец…»
— «О крови…»
— «А? Об узах? Под кровными узами разумею я узы родства». — Маленький столик побежал тут по залу (водка действовала); маленький стол расширялся без толку и меры; Павел же Яковлевич вместе с краем стола отлетел, подвязался грязной салфеткою, копошился в салфетке и имел вид трупного червяка.
— «Все-таки, извините меня, я, должно быть, вас вовсе не понял: скажите же, что разумеете вы под нашим родством?»
— «Я, Николай Аполлонович, прихожусь, ведь, вам братом…»
— «Как братом?»