Не важно — есть ли у тебя преследователи, а важно — есть ли у тебя последователи. Таковые находились. Вот «Родина» («Была ты — сказка о Садко…»), где говорится о многом, а разговор о женщинах на рынке заканчивается так:
…где перед гомоном людским у старого точила морская свинка судьбы им в пакетиках тащила. И я — на взмыленном горбу картошку пер, ликуя, что предсказали мне судьбу, — я не скажу — какую. Это написано в 1954-м, а через много лет — где-то в шестидесятых, скорее всего (не датировано), — Евгений Рейн вторит ему, может быть, и не помня первоначального импульса: Помню я, что навсегда приметил Эту свинку и ее совет. Никогда никто мне не ответил, Угадала свинка или нет. Кто помог мне в бедный, пылкий, трудный В три десятилетья долгий час? Может быть, от свинки безрассудной Вся моя удача началась? Впрочем, предшественник был и пораньше — Валерий Брюсов: Зеленый шарик, зеленый шарик, Земля, гордиться тебе не будет ли? Морей бродяги, те, что в Плюшаре, Покрой простора давно обузили. Каламбур Колумба: «II mondo росо» [2] — Из скобок вскрыли, ах, Скотт ли, Пири ли! Кто в звезды око вонзал глубоко, Те лишь ладони рук окрапивили. Все в той же клетке морская свинка, Все новый опыт с курами, с гадами… Но, пред Эдипом загадка Сфинкса, Простые числа все не разгаданы. («Загадка Сфинкса») Кстати, в те годы, которыми датировано это стихотворение: 1921–1922, Брюсов в поисках нового стихового языка и рифмует, можно сказать, вполне по-евтушенковски: «шаре — Плюшаре», «будет ли — обузили», «Пири ли — окрапивили», «свинка — Сфинкса». Мог ли знать молодой Евтушенко, что когда-нибудь его немолодое одиночество чем-то напомнит участь послереволюционного Брюсова, бывшего властителя дум, отвергаемого новым поколением стихотворцев? Поэт всю жизнь пишет одно и то же стихотворение — «Одиночество». Жадный глотатель русских стихов, Евтушенко еще не знал иностранных языков, переводная поэзия его интересовала косвенно: надо было охватить отечественную, прежде всего — ближайшую по времени, ему не до Державина или, скажем, Катенина, а Пушкин и Лермонтов усвоены по школьной программе, но уже рвутся оттуда. Красивый Блок стоял особняком. Хлебников и Пастернак волновали и заряжали, но его практике нужны были постольку-поскольку: как носители формы. Моральное ядро Пастернака ему открылось потом. Вот «На велосипеде», чудная вещь: молодая, скоростная, с перспективой на будущее, но и с оглядкой, может быть неосознанной, на животворные образцы — евтушенковское «Я бужу на заре / своего двухколесного друга» по размеру (пятистопный анапест) и юношескому жесту похоже на смеляковское «Если я заболею, / к врачам обращаться не стану», в свою очередь идущее от Пастернака: «Мне четырнадцать лет. / ВХУТЕМАС / Еще школа ваянья» («Девятьсот пятый год»). Неплохая почва для судьбоносного велопробега. Важно и то, что впервые в поэзии Евтушенко возникают эти имена: «До свидания, Галя и Миша… (курсив мой. — И. Ф.)». Обладатели этих имен глубоко и надолго войдут в его жизнь. Но об этом — дальше. «Свадьбы» Евтушенко посвятит Александру Межирову. О, свадьбы в дни военные! Обманчивый уют, слова неоткровенные о том, что не убьют… Дорогой зимней, снежною, сквозь ветер, бьющий зло, лечу на свадьбу спешную в соседнее село. Походочкой расслабленной, с челочкой на лбу вхожу, плясун прославленный, в гудящую избу. Наряженный, взволнованный, среди друзей, родных, сидит мобилизованный растерянный жених. Сидит с невестой — Верою. А через пару дней шинель наденет серую, на фронт поедет в ней. Землей чужой, не местною, с винтовкою пойдет, под пулею немецкою, быть может, упадет. В стакане брага пенная, но пить ее невмочь. Быть может, ночь их первая — последняя их ночь. Глядит он опечаленно и — болью всей души мне через стол отчаянно: «А ну давай, пляши!» Забыли все о выпитом, все смотрят на меня, и вот иду я с вывертом, подковками звеня. То выдам дробь, то по полу носки проволоку. Свищу, в ладоши хлопаю, взлетаю к потолку. Летят по стенкам лозунги, что Гитлеру капут, а у невесты слезыньки горючие текут. Уже я измочаленный, уже едва дышу… «Пляши!..» — кричат отчаянно, и я опять пляшу… Ступни как деревянные, когда вернусь домой, но с новой свадьбы пьяные являются за мной. Едва отпущен матерью, на свадьбы вновь гляжу и вновь у самой скатерти вприсядочку хожу. Невесте горько плачется, стоят в слезах друзья. Мне страшно. Мне не пляшется, но не плясать — нельзя. |