«Новый мир» дал четыре взгляда на «Строфы века» под общей шапкой: «Царь-книга для чтения и… для раздражения?». То есть амбивалентно-синтетично. Похоже, раздражение превалирует. Это не касается М. Л. Гаспарова. Его отношение к советской культуре вспышкой поверхностного раздражения не назовешь. Он говорит по делу. Более того. Его собственный профессиональный интерес к именам второго или десятого ряда, а то и вовсе к авторам без каких-либо имен — черта, роднящая его самого с… Евтушенко.
Однако. Монументальные формы евтушенковского фолианта, хотя и напоминают, скажем, солиднейший том Пушкина 1937 года (отмечался столетний «юбилей» гибели поэта), выдуманы отнюдь не в сталинском политбюро. Евтушенко шутит о «библейском» сходстве. Кроме того, амплитуда имен от Случевского до Кричевского как-то не вяжется с содержанием и духом сталинской культуры, к которой конечно же имеют отношения имена загубленных режимом поэтов. Ну а тот факт, что русские строфы XX века рождались по преимуществу на территории СССР, говорит только в их пользу: поэзию невозможно уничтожить, и евтушенковская автоантология — весомейшее свидетельство сего факта.
На основную цель антологии составитель недвусмысленно указал во врезке к собственной подборке: «Я надеюсь, что хотя бы часть моих грехов мне простится за эту антологию, по которой во многом будут судить о прошедшем XX веке в наступающем XXI». В сущности, он так и понимает свое дело вообще: поэзия — свидетельство о времени. Качественное свидетельство. Именно некачественность стихов он и относит к своим грехам: первая книжка — «очень плохая», а в течение жизни «я самым искренним образом написал и, к сожалению, напечатал очень много плохих стихов, и моя профессиональная жизнь не может быть примером сосредоточенности и разборчивости».
Что он включил в «Строфы века» своего? «Окно выходит в белые деревья…», «Свадьбы», «Со мною вот что происходит…», «Одиночество», «Когда взошло твое лицо…», «Бабий Яр», «Наследники Сталина», «Два города», «Карликовые березы», «Граждане, послушайте меня…», «Казнь Стеньки Разина», «Идут белые снеги…», «Последняя попытка».
Только и всего. Но — безошибочно, если исходить из его задачи.
Все-таки арифметика иногда незаменима и в сфере поэзии: у Бродского для антологии отобрано 910 строк — это полнокровная книга, десять антологических страниц. Столько же страниц он отдал разве что своему любимцу Глазкову. Половину (466 строк) Бродский представил составителю сам для американского варианта антологии. Тогда они с Бродским договорились, что у него будет столько же строчек, сколько у Евтушенко и Вознесенского. Тот отбор Бродского составителю не понравился.
Пополнив его подборку на свой вкус, Евтушенко продемонстрировал определенную объективность своей работы, пристрастной в целом. Именно объективность продиктовала ему необходимость напечатать таких авторов, как Алексей Марков или Станислав Куняев. Он не замкнут и стилистически: щедро подан Николай Тряпкин, «поэт с ярко выраженным фольклорным началом».
Более того. Евтушенко в этой антологии — своем итоговом высказывании о русской поэзии XX столетия — бывает и осторожен. Это проявилось, скажем, в той же врезке о себе: «Моя бабушка по отцу — Анна Васильевна Плотникова — полурусская, полутатарка — родственница романиста Данилевского, и через него — по нечетким версиям (курсив мой. — И. Ф.) — родственница Маяковского».
В общем, Россия уже почти 20 лет переваривает антологический труд Евтушенко, не совсем понимая, что это за блюдо, более чем раблезианское по масштабу. Особых благодарностей не слышно, или они звучат под сурдинку.
А он уже идет по новым антологическим тропам. Тропам? Скорее — трассам. Подготовлен трехтомник «В начале было Слово… 10 веков русской поэзии». Первый том вышел в издательстве «Слово / Slovo» (2008).
Общий охват трехтомника — русский фольклор, поэзия Древней Руси и творчество поэтов XVIII, XIX и XX веков. В первый том входит устная народная словесность, а также — «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона, «Слово о полку Игореве» в собственном переложении и новая русская поэзия от Василия Тредиаковского до Александра Пушкина.
В евтушенковском «Слове о полку Игореве» происходит его старая, вечная история: конфликт лирики с эпосом. Эту вещь сочинил не Автор «Песни», как называл древний шедевр Пушкин. Ее написал Евтушенко: голос, рифмы, богатый набор фирменных технических приемов и средств. Странным образом этот раешный стих и зарифмованный фразовик больше смахивают на ушкуйнические поэмы Василия Каменского. Сам автор признавался, что танцевал от собственной «Казни Стеньки Разина».
Синтез неологизмов («в обним», «страдань») с архаикой («Тоска разлиясе по Русской земли») тоже указывает на футуристический праисточник этого эксперимента. Меньше всего удалась середина поэмы — о княжеских междоусобицах. Оригинал явно не поддавался рифмовке, трудно вогнать в стих то, что для стиха не предназначено. Тест для каждого лирика, взявшегося за «Слово…», — разумеется, плач Ярославны.
В Путивле плачет Ярославна,
одна на крепостной стене,
о всех, кто пал давно, недавно,
и о тебе, и обо мне.
По-вдовьи кличет, чайкой кычет:
«Дунайской дочкой я взлечу,
рукав с бобровой оторочкой
в реке Каяле омочу.
Не упаду в полете наземь,
спускаясь к мужу своему,
и на любимом теле князя
крылами нежно кровь зажму».
…………………………………
В Путивле плачет Ярославна,
одна на крепостной стене,
и слезы, опускаясь плавно,
сквозь волны светятся на дне…
Нет, это не перевод и не переклад. Это стихотворение Евтушенко. Причем Евтушенко, вспомнившего о себе раннем, о песне «Бежал бродяга с Сахалина», о девке, игравшей на гармошке. И нет здесь ни раешника, ни фразовика, ни Каменского, ни кого другого, кроме Евтушенко. Получился ли эпос? Трудно сказать. Он бледнее непобедимого евтушенковского лиризма. Такие лирические дерзости, как «Рады мазанки — даже самые масенькие», да еще в финале симфонии, все-таки превышают возможности эпоса. Сочтя поражением перевод «Слова…» Заболоцкого по причине строгой строфики и рифм, коих нет в оригинале, самому себе он позволил самую смелую евтушенковскую рифму: «озверелую — ожерелие» и пр. Или даже гумилёвскую: «змиево — Киева».
Не соглашаясь с академиком Гаспаровым, Евтушенко называет гипотетический трехтомник антологией. «Это моя личная пирамида Хеопса». Как у колымского бульдозериста Сарапулькина. На его взгляд, антология и есть книга для чтения.
Он сам — книга для чтения.
Эта книга постоянно пишет. Начав в августе 1991-го, 2 апреля 1993-го он заканчивает роман «Не умирай прежде смерти». Подзаголовок — Русская сказка.
Тринадцатого июня 1993 года Ирина Ришина берет у Евтушенко интервью на целую полосу «Литгазеты» (в конце интервью помещен рассекреченный документ за подписью Юрия Андропова). Не успев привыкнуть снова к московскому времени, вернувшийся из Америки Евтушенко умчался на станцию Зима, где праздновалось 250-летие этого сибирского городка, и для него, как видно, представлялось просто невозможным оказаться в такой день где-то в другом месте.
«— Как живет сегодня твоя демократически настроенная в дни путча станция? Пока ты был там, я успела прочесть твой роман и помню эпизод, где помощник Президента, принимавший 19 августа со всех сторон звонки поддержки, протянул тебе трубку: “Белый дом? — еле уловил я среди шипения, потрескивания и каких-то посторонних голосов хриплый, но в то же время тоненький, как паутинка, чей-то голос: — Белый дом? Говорит станция Зима Иркутской области. Мы с вами. Вы слышите нас, Белый дом? Мы с вами…” Может, это вымысел, ведь не документальное повествование — роман. Так какое настроение у земляков сегодня? Изменилось там что-то? Ты летал туда, кажется, год назад.