Около девяти часов, после довольно веселого обеда с друзьями, которые думали только о своем удовольствии, Томье очутился в игорном зале клуба, предоставленный самому себе, и на него вдруг напала странная тоска. Пока он мог говорить, забываться, ему было легко обманывать свою совесть. Но, оставшись один, он не мог отделаться от осадивших его мыслей, и тут им овладело смятение, беспокойство, от которых невольно становилось жутко. Ему представилась Жаклина, ожидавшая напрасно его возвращения. В ушах у него отдавалась фраза лакея:
— Я должен заметить вам, сударь, что госпожа Леглиз кажется ужасно расстроенной…
Жан не отвечал на эти слова, подсказанные жалостью старому слуге, преданность которого не подлежала сомнению. Теперь ему стало стыдно, что он вынудил у старика это увещание. Ему пришло в голову; «Что-то сделала Жаклина, когда ей принесли мой ответ? Вероятно, она ушла, убитая горем». Но вдруг у Томье мелькнула мысль: «Ну, а что, если она осталась?» Он знал твердость характера Жаклины; в припадке отчаяния и беспокойства она, пожалуй, решилась упорствовать в своем ожидании. Одну минуту ему стало досадно, но эта досада скоро рассеялась; какой-то неотвязный страх или, скорее, предчувствие беды, которого он не мог определить, но и не мог с себя стряхнуть, мучительно давило его. Он был не в состоянии оставаться дольше в этом зале, где за игорными столами его равнодушные товарищи мирно проводили время после сытного обеда. Один их вид внушал ему отвращение. Молодой человек взял свое верхнее платье и вышел. Сначала он шел пешком, но вскоре лихорадочное волнение усилилось в нем до такой степени, что Томье был готов пуститься бежать. Все нервы в нем напряглись, а внутренний голос твердил: «Да торопись же, несчастный! Беги к ней, может быть, еще не поздно». Жана удивляла эта смертельная тоска; он отыскивал ее причину, спрашивая себя, куда ему торопиться, но, прежде чем успел найти ответ, невыносимая тревога заставила его вскочить в наемный экипаж. Он дал свой адрес кучеру и крикнул ему:
— Поезжайте как можно скорее!
Звук собственного голоса испугал его. Он почувствовал себя исполнителем воли рока. Он постиг в одну минуту всю тяготевшую над ним ответственность и то, как он был жесток и несправедлив. Экипаж остановился. Забыв расплатиться, Томье соскочил на тротуар, вбежал на лестницу, шагая через несколько ступеней, и дернул звонок у своей квартиры. Ему отворили не сейчас, и он принялся барабанить в дверь своей тростью, а его первый вопрос лакею был:
— Госпожа Леглиз еще здесь?
— Да, сударь… Я не смел их беспокоить… Вы, сударь, ничего не сказали…
— Вы хорошо сделали!
Томье вздохнул свободно в приливе восхитительной отрады. Нервная торопливость покинула его. Жаклина тут, он ее увидит. Все его смутные опасения рассеялись. Он придумывал теперь, чем извинить свою суровость и какими средствами обмануть молодую женщину. Он заранее знал, что она его простит, но предвидел ее слезы. О, больше всего Жан боялся слез Жаклины!
Он миновал гостиную, отворил дверь мастерской и остановился на пороге, удивленный темнотой. Молодой человек сделал несколько шагов. Его глаза, привыкнув к потемкам, различили на светлом фоне громадного окна большое кресло, выступавшее своей темной массой. Жану показалось, что в нем кто-то сидит, прислонившись к спинке. Он подумал: «Это Жаклина. Но она не двигается. Неужели заснула?» Томье окликнул тихонько:
— Жаклина…
Ни малейшего движения, ни слова в ответ. Теперь он ясно различал ее перед собою. Жан сделал еще несколько шагов к креслу и повторил немного громче:
— Жаклина!
Молчание и неподвижность. Трепет пробежал по телу Томье, оледенив его с головы до ног. В мозгу у него мелькнула догадка об ужасной действительности. Если Жаклина не отзывается на его голос, значит, она его не слышит. Он бросился к коммутатору электричества, и в одну минуту комната ярко осветилась. Перепуганный Жан бросил взгляд на Жаклину. Вытянувшаяся, бледная и серьезная лежала она перед ним бездыханным трупом, и тонкая струйка крови сбегала с ее щеки на плечо. Без крика, без жеста, охваченный ужасом, Томье приблизился к ней, взял ее похолодевшую уже руку и увидал, что пальцы этой руки сжимают листок бумаги. Он схватил его, дрожа, развернул с благоговейной скорбью и прочитал эти простые слова:
«Так как вы не любите меня больше, то я ухожу, В память счастливых дней я прошу вас только об одном: не драться с Этьеном. Прощайте. Жаклина».
Хриплый вопль вырвался из груди несчастного, который усомнился во всем, даже в самом себе. Страшная боль, пронзившая ему сердце, доказала этому человеку, что он не вполне еще утратил всякую чувствительность. С громкими рыданиями опустившись на пол перед трупом, он приник головою к коленям своей жертвы, которая, может быть, улыбнулась после смерти, утешенная этой последней победой.
— О, прости меня, Жаклина, прости! — вне себя воскликнул Томье.
Долго плакал и раскаивался он таким образом. Наконец легкий шум заставил его поднять голову, и он увидал на пороге мастерской Этьена Леглиза, бледного и безмолвного. Жан указал ему жестом на Жаклину, не давая себе труда осушить свои слезы.
— Ты ее искал? — произнес он. — Вот она! Я подлец! Она умерла от моей жестокости. Но, даже умирая, она не изменила себе и отошла в вечность со словами кротости и жалости… Она думала только о тебе и обо мне самом… О, как я подл, как низок! Окажи мне услугу, убей меня! Я не заслуживаю милости! И как мне жить теперь после совершенного преступления!
Этьен поднял с паркета завещание любви Жаклины, прочитал его, потупив голову, и произнес дрожащим голосом:
— Нам следует уважить ее волю… Протяни мне руку, Томье…
Они обнялись, оба виновные, оба доведенные до отчаяния, и, опустившись на колени перед трупом в общем порыве раскаяния, вместе зарыдали.
* * *
Осень румянила зеленые чащи Булонского леса, холодный опаловый свет заливал поле Лоншанских скачек, где происходили состязания на последние призы сезона. Шумная толпа любопытных теснилась на поляне, подобие черного муравейника кишело вокруг деревянных бараков тотализатора, а земля, взрытая от беспрестанной ходьбы игроков, была усыпана разорванными билетиками. Тройной ряд экипажей теснился вдоль деревянных барьеров, окружавших арену, и под все еще теплыми лучами солнца переполненные трибуны ярко пестрели последними светлыми платьями, в которые вырядились парижские модницы. Спортсмены озабоченно сновали в отделении весов, осматривая лошадей. Завязывались разговоры, происходил обмен рукопожатий, отрывисто высказывались предсказания. Двое внезапно встретретившихся молодых людей остановились на минуту.
— Кого я вижу? Буасси!.. Ну, как поживаете? Ведь мы не виделись с вами целый век…
— А вы-то сами что поделываете, милейший Лермилье? Уж не с художественной ли целью попали вы на скачки? Соскучившись писать красавиц, не взялись ли вы за лошадей?
— Ну, вот еще что выдумали! Я здесь с американцами, поклонниками моей кисти.
— А я украшаю своим присутствием экипаж молодого Фурнериля, который притащил сюда всю кутящую ватагу.
— А, ватагу! Значит, вы еще хороводитесь с нею? Неужели вы не успели до сих пор проанатомировать всех этих картонных плясунов до самой души, если таковая у них имеется?
— Друг мой, эти бесшабашные кутилы представляют неистощимый рудник психологических наблюдений. Бывая с ними, можно собрать материалу на десять романов и на двадцать театральных пьес. Трагическое превосходство чередуется в их среде с комическим.
— Они как раз попали в трагедию при нашем последнем свидании.
— Действительно, так, когда умерла эта бедная малютка госпожа Леглиз. У ней было сердце, и это убило бедняжку.
— Ее приятельницы не рискуют тем же, не так ли?
— Нет, у них только один бюст!
— Значит, маленькая госпожа де Рево по-прежнему имеет нескольких поклонников?
— Нет, она пылает жестокой страстью к молодому Фурнерилю, и он у ней единственный.